Сетка покачнулась. Парень спокойно спал, устремив открытые глаза в потолок. Борис наклонился, посмотрел в глядящие внутрь себя зрачки и рванул одеяло. В правой, покоящейся на груда руке Игоря был зажат осколок карманного зеркала, а левая прижата к бедру. Весь матрац побурел от запекшейся крови.
— Пиздец! — ляпнул Борис.
Вокруг койки сгрудились шизики и медперсонал, молча смотрели на уснувшего навеки бедолагу.
— Би-лять! Собакым!
Заговоривший Чита произвел больший эффект, нежели самоубийство.
— Би-лять! Собакым! — повторил косноязычный дебил, глядя на самоубийцу.
Я понял, кому адресовано ругательство.
Так прошла первая неделя моего лечения. Потянулись однообразные дни, изредка нарушаемые событиями местного значения.
Из окна второго этажа выбросился больной и разбился насмерть. Говорили: инженер с крупного завода. Воевал с заводской мафией. Его предупреждали — он не понял, продолжал бомбить письмами и заявлениями различные инстанции. Подсуропили вялотекущую шизофрению и отправили к нам. А здесь с такими разговор короткий: строптивым — сульфозин, себе на уме — по полкило психотропной дряни в день, пока не превратишься в тупое в покорное животное.
Умер старик маразматик, швырявшийся калом, оттяпав от отмеренного ему Борисом срока лишние дни. Пару пива выиграла Ленок. Родная дочь так ни разу и не пришла.
Меня перевели из наблюдательной к тихим. Там режим был помягче. От нечего делать день-деньской бил пролетки по длинному больничному коридору. С тихими — спокойнее, и можно поговорить. Среди них были и нормальные, попавшие по ошибке или закосившие от армии или от тюрьмы пацаны.
За полгода насмотрелся всякого. Некоторые шизики, например, писали стихи. Дома они рассылали их в различные редакции. На чистую галиматью столичных дураков редакции добросовестно присылали доброжелательные ответы. Вирши некоторых публиковали, а один так и носил с собой полуистертую газетную страницу с мелко набранным неплохим стихотворением.
Глядя на больных, брался за бумагу и я. Но стихи не шли — не было вдохновения. Зато рисовал, и медсестра Наташа Триус как-то сказала, что пошлет рисунки на конкурс в «Пионерскую правду» или в «Крокодил». Я был польщен.
Из моей палаты «ушел» пацан-уголовник. Ушел зимой, в одной больничной пижаме, через верхнюю фрамугу. А она открывалась всего лишь на ширину ладони. Беглеца взяли дома на второй день и швырнули в наблюдательную.
Им занялась Ленок с санитарами, и раздались истошные вопли:
— Начальник!.. Атас!.. Все путем!.. Не надо!.. Ленок!.. Я больше не буду!.. А-а-а!.. Суки!.. Пидоры!.. Фашисты!.. А-а-а…
За окном белый цвет сменился зеленым. За это время подружился с санитарами. Борисом и Владимиром. В общем, неплохие ребята, но работа…
Наступил долгожданный день выписки. Оделся в вольную одежду, попрощался с ребятами, и санитар повел меня на выход. Брякнул ключ-трехгранник, отворилась дверь.
— Ну, Жора, чеши и больше к нам не попадайся! — хлопнул меня по плечу Борис и вытолкнул.
— А на черной скамье, на скамье подсудимых… — неслось из наблюдательной.
Громыхнула за спиной дверь, и песня оборвалась.
Светило солнце. Чирикали воробьи. Бодро шагая с клеймом пожизненного шизика и тридцатью рублями пенсии по инвалидности, думал: «Говорят: если дурак, то надолго. А я спрашиваю: если умный, то навсегда?»
Из открытого окна наблюдательной меня проводили крики двух новичков:
— Слава КПСС!
— Хайль Гитлер!
Дядька, участник войны и ветеран труда, имел кой-какие связи и за небольшую взятку выбил мне однокомнатную квартиру. Когда я узнал об этом, обалдел: и на дураке местные власти поживились. Хотя какая бюрократам разница: с больных людей брать взятки или со здоровых? И так грустно после этого стало, так грустно… Грусть перешла в головные боли, я снова лишился рассудка.
Шли годы — я жил в однокомнатной. Дядька и телефон для меня выхлопотал, и навещал с теткой часто. Но со временем состарились они и один за другим померли. И остался при родственниках круглым сиротой. Никто не навещает. Я не обижаюсь на них. При сегодняшней жизни на умных-то времени не остается, а тут еще и дураков в башке держать надо.
Некоторое время в годы застоя жил гольным дураком, в себя не приходя, а когда КПСС обнародовала перестройку, прозревать стал и накинулся на газеты — уж так вольное слово ласкало душу.
Благодарю Бога — я вновь прозрел и потому продолжаю писать. На чем остановился? А, дядька выбил для меня квартиру. Стал жить в однокомнатной, все для себя сам готовил. Лишь Одно было плохо: пенсия маленькая. Чтоб иметь приварок, начал собирать бутылки; дядька с теткой мой маневр одобрили. Пролетариат любит выпить, и я не знал проблем в подработке. Но, оказывается, в тех местах, где много бутылок, не дремали бичи. Я им не по душе пришелся. Они часто гнали меня из скверов и парков. Бичи, как мужчины, так и женщины, носили с собой стаканы и были тут как тут, когда мужикам не во что было разливать горькую. Потом бичи забирали опорожненные бутылки.
Поняв нехитрый способ, стал и я таскать в сумке стакан. Но не всегда вписывался в такие компании — бичи опережали. Все-таки новичок, да притом робкий.
Бродил по разным местам, вынюхивая бутылки, и скоро допер: у бичей есть свои территории, они их рьяно охраняют. Если появлялся чужак, его выгоняли. Дело иногда доходило до драки.
Особенно запомнился хромой, с негнущейся ногой, седоватый бич. Он с рассветом обходил парк и скверы, собирая после вечерних попоек бутылки. И другие не дремали, но этот оказывался первым. Ранним утром, заметив свежепробороненный негнущейся ногой след, бичи разворачивались: в этом парке наживы не будет.
А один ханыга меня просто потряс. Он всегда торчал возле нашего магазина с рублем и выбирал молодняк. Сбрасывались, покупали пузырь вина и шли в сквер.
— Ох, и башка трещит, ох, и нажрались вчера, аж мутит… — бормотал он и прикладывался к бутылке…
Нутро ханыги «не принимало», и он гонял вино то в бутылку, то в себя.
Парень брезгливо, но с пониманием говорил:
— Ладно, пей, я другую возьму…
Постепенно ко мне привыкли и бичи, и пьющий люд, и я в совершенстве овладел новой профессией. Даже так стало: мужики, завидя меня, предлагали посуду. А самые сердобольные наливали вина, но я не пил и потому от чистого сердца отказывался.
Меня увлекла доходная работа, и я с утра до вечера прочесывал свой район. Не забывал и сердце столицы, и отходящие артерии. В знойные дни там много бывало бутылок!
Скоро наш маленький винно-водочный отдел гастронома перестал справляться с моей посудой. Я завалил их! То у них тары нет, то еще чего. Вот незадача: сдать гораздо труднее, чем найти. А до другого магазина далеко топать, и горы бутылок росли в моей квартире.
Тогда расставил чуть ли не во всю комнату противотанковые — восьмисотграммовые, перекрыл их древесностружечными плитами и заполнил второй ряд. Вновь перекрыл плитами. И так до самого потолка. В последние два ряда взгромоздил баночки из-под майонеза.
Как-то сосчитал — и вышло: в моей хате около десяти тысяч бутылок. Все, класть больше некуда. Стал чаще брать выходные.
Спать перебрался на кухню, поставив туда диван. Книжный шкаф придвинул к бутылкам. Книг мне дядька подарил много, около половины — политические, да сам покупал и, когда бывал в своем уме, читал. Особенно долго корпел над «Капиталом», а одолев, подумал: «Для кого эти тома написаны, если наш магазин не справляется с моей посудой?»
Стремительно летели дни, месяцы, годы, и однажды, пойдя сдавать бутылки, узнал: цена на них с двенадцати копеек подскочила до двадцати. Несказанно обрадовался и вслух благодарил коммунистическую партию и советское правительство за материальную поддержку таких безлошадных людей, как я.
Но меня постигло горькое разочарование: люди стали меньше бросать посуду, и, кроме того, ее чаще теперь поднимали деды и бабки, обеспечивая приварок к пенсии.
Время шло, народ привык к новой цене, и мой заработок увеличился.
Вскоре мне пенсию повысили, стала она семьдесят один рубль, и я опять от всей души благодарил руководителей государства за неустанную заботу о пенсионерах. Но тут подняли цены на спиртное — началась антиалкогольная кампания, — и заработки снова упали: водку и вино днем с огнем стало не достать. Но даже и в такие тяжкие для народа времена откапывал пустые бутылки.
Я очень любил музыку, а раз появились деньги, купил телевизор и немецкий магнитофон, отвалив за него полтыщи.
Музыку слушал, когда бывал вне себя; прозревая, читал книги. В перестройку набросился на газеты; дивился, открывая неведомое. В газетах, по телевидению и радио все трубили о Горбачеве, и я поверил в него. В знак признательности повесил на кухне его портрет и каждый день на него смотрел. На противоположной стене висела небольшая икона Спасителя — тетка, когда въезжал в квартиру, подарила. Дураком ли был, умным ли, молился на икону, как еще сызмальства научила бабушка в Васильевке. А при перестройке, все чаще и чаще прозревая, подумал: в этом помогает не только Христос, но и земной помазанник Михаил Горбачев. Клал им поклоны и повторял почти наравне имена Спасителя и Генсека.