В деле Генки привлекало внимание несоответствие общим понятиям о закономерном. Если бы Генку обвиняли в убийстве с целью ограбления, это укладывалось бы в представления о нём: парне, который ещё в ранней юности вступил в драку с работниками рыбнадзора. Но то, что он обдуманно и хладнокровно убил человека из-за приезжей, с которой даже не был близок (во всяком случае, данных об их близости не имелось), выглядело неестественно.
Депутат направил запрос в инстанции, областная прокуратура назначила разбирательство. Свидетель рассказал, каким образом от него получили показание, а что ещё, помимо него, могли предъявить Филёному? По месту работы его характеризовали положительно. Кончилось всё тем, что ему возвратили свободу и с нею обязанность далее заниматься честным трудом.
Была осень, наша стая теперь собиралась редко. Филёный не появлялся в ней, я столкнулся с ним случайно в магазине. Вид приятеля не противоречил моим ожиданиям: под глазами его лежали тени, во взгляде сквозила тоска. Казалось, Генку томило напряжение, как человека, озабоченного чем-то трудным и важным.
— Потом поговорим, — предупредил он мою попытку завязать беседу, мы расстались.
Какое-то время спустя он встретился мне в переулке неподалёку от нашего дома. Насильственно усмехаясь, картинно приложил два пальца к надетому набекрень берету и прошёл мимо. Затем я услышал — он уехал из нашего городка, а ещё позднее пробежал слух: его посадили в другом городе за кражу. У меня не возникло сомнений в его виновности. Филёный должен был что-то натворить. После первой отсидки он из вызова стал выказывать себя блатным, завёл нож. Когда органы поизмывались над ним вторично, записался в воры. Эта жизненная схема отвечала его характеру.
Зато чем дальше, тем менее вероятным казалось мне, что химика зарезал Филёный. Образ того, кто это совершил, соединялся в моём воображении с чем-то фанатично-безумным, роковым, чего не было в Генке, каким я его помнил. Мне надоедливо воображался некий тип, о котором Нинель говорила и мне и химику. Её роковой мужчина заявился к нам в городок, чтобы быть с нею, — и произошло то, что пытались пришить мне, Старкову, Филёному. В первый раз видение посетило меня в СИЗО. Я разозлился на себя, подумав, что только в камере после допроса подобные бредни могут мутить сознание. Чужой человек провёл в городке какое-то время, пусть недолгое, и никто потом не вспомнил о незнакомце? Он сумел подобраться к комнате Нинель, будто зная, куда именно надо красться, причём оказался в нужном месте, когда Нинель была не одна; всё остальное тоже прошло у него как по маслу. Не стыд ли — брать в голову такую муру? И всё же, стоило мне подумать о случившемся, как меня сразу начинала донимать нелепица: у веранды, там, где я сидел на корточках, притаился неизвестный, вот он выпрямляется... Я говорил себе: воображение требует игры, так и пусть играет!.. В конце концов в уме засело представление, которое наиболее мне полюбилось. Тип подъезжает на автомашине к озеру со стороны, противоположной той, где расположен городок. Ночь без луны, звёзд, машина с погашенными фарами стоит среди деревьев, чья густая чернота неясно очерчивается в темноте, из лесу ползут пугливые шорохи, шелест, у берега всплёскивает рыбная мелочь. Человек надувает резиновую лодку, переплывает озеро, идёт через пляж. Поднявшись по лестнице, проходит на огород Надежды Гавриловны, приближается к дому. Из открытого окна долетают звуки, которые заставляют его яростно вслушиваться, отчего на лице выступает испарина. Он бесшумно взбирается на веранду, сжимает нож. Когда Нинель уходит из комнаты вглубь дома, тип притрагивается к двери, она не заперта... Славик упал без вскрика. Убийца удаляется прежним путём, кругом невозмутимо темно.
Однажды мне приснился такой сон, и я поднялся раздражённым: подсознание выдавало меня — я не перерос увлечения плохими детективами. Но, как тому и следует быть, чем отдалённее становилось то лето, тем слабее волновало меня связанное с ним. Проходили годы, отнюдь для меня не безоблачные, свои неизгладимые впечатления оставила армейская служба. Демобилизовавшись, я осел в областном центре, стал студентом строительного института и был на практике, когда злоключение вывернуло меня наизнанку, дабы напомнить о власти звёзд и уколоть лучами воскрешённого света.
Мы помогали возводить посёлок городского типа, жили в палатках, и раз под утро позыв к рвоте понудил меня выбраться наружу. Мне становилось хуже и хуже, разболелась голова. Когда настал день, прораб пригляделся к моему лицу, и меня увезли в районную больницу, где был поставлен диагноз: болезнь Боткина. Изводимому тошнотой, мне невольно вспоминался Ад, удручённый ролью инфекций в нашей жизни.
Будто вызванная его образом, вскоре явилась ещё одна фигура, но уже не в виде воспоминания. Я услышал моё имя, лёжа на кровати ничком, не без труда приподнял и повернул голову. У койки сидел на табуретке Филёный в заношенной до прорех больничной пижаме; измождённый, он смахивал на покойника с заострившимся жёлтым лицом.
— Тут сказали — студента привезли. Гляжу, а это ты, — сообщил, заморённо улыбнувшись. — Подождал, когда тебе немного получше будет. Тебе получше?
— Получше.
— Значит, учишься... на инженера?
Я подтвердил. Он опять улыбнулся:
— А я находился в долгосрочном отпуске. После санатория дали мне место в общежитии здесь в райцентре, попросили поучаствовать в дорожном строительстве... Как видишь, желтуху подцепил.
Стало понятно: отбыв срок в зоне, он должен был ещё определённое время отработать под приглядом как условно освобождённый. Беседу прервала вошедшая медсестра, турнув Генку на место. Между его койкой и моей стояли кровати, разговаривать мы не могли, но я и сам из-за полного бессилия предпочёл бы помолчать. Однако мозг отдыхать не собирался, память горячечно озарилась — моим воображением завладела Нинель.
После того лета я пережил не одно увлечение, и каждый раз, вспоминая первую любовь, ел себя поедом. Учащийся техникума говорит: «Выходи за меня...» На самом-то деле я хотел, отвлёкшись от конкретики быта, сказать, что никто так не желал и не пожелает повести её в загс, как я. Наверно, она поняла меня, но всё равно я оказался перед нею тем, кем был: сосунком, который, может быть, и верит, будто не мыслит без неё жизни, но она-то знает, чего ему хочется прежде всего. Лишь её душевность не дала ей счесть мои слова пошлостью. «Он такой непосредственный...»
Ни разу потом я не поспешил с предложением руки и сердца, насмотревшись на людей, которые, при их благополучной семейной жизни, ели жаркое только по праздникам. Меня вдохновляли иные примеры, неотделимые от таких примет, как личный шофёр и дача с сауной. Мне подошла формула «Сначала условия, затем — женитьба», и, сближаясь с девушкой, я отдавал себе отчёт, что расстанусь с ней, как хорошо ни будь нам в постели.
Болезнь обострила во мне чувствительность, и встреча с Генкой подействовала на меня так, как на объятого тревогой действует тихий удар по чему-то невероятно звонкому. По мне прошёл ток волнения, казалось, того самого, какое захлестнуло меня, когда я хотел помочь Нинель, наступившей на осколок бутылки. Лихорадочная властность представления отвечала моей тоске по реальности, в которой я притрагивался к стопе Нинель, узкой, с высоким подъёмом, разглядывал порез под мизинцем. Нинель, терпеливо сносящая это, указывала глазами на плакучую иву, мне слышалось: «Можно листочек?» Я видел её на веранде моющей голову, когда не тронутое загаром тело сияло нежно-матовым лоском. Меня осаждали другие эпизоды с нею на первом плане. Последним воспоминанием было: она, ошеломлённо-виноватая, у дома Надежды Гавриловны, перед тем как должна подъехать следственная бригада...
Я старался не открывать глаз, чтобы видеть Нинель отчётливее, и до чего же некстати пришла медсестра с лекарствами, потом няня с ужином и снова медсестра. У меня высокая температура, мне плохо, и я хочу единственного: чтобы никто не трогал меня. Наконец-то наползла ночь. Койки в палате стоят тесно, её наполняет беспокойное дыхание больных. Кто-то всхрапывает, кто-то постанывает. Фортка распахнута, но воздух всё равно тяжек, запах антисептиков перебивается пованиванием мочи. Навязчиво представляется находящаяся где-то рядом душегубка, про которую мне наплела Нинель. Там стоит кровать — не застланная, как эта, на которой я лежу, а с голой сеткой, трубка спинки не крашена, а покрыта никелем. А сама больница отличается чем-то от той, из рассказа? Когда меня привезли, я мало что увидел. Зато теперь я гляжу на больницу как бы с высоты птичьего полёта, она освещена луной, двор позади здания обнесён глухим забором, забор проходит по самому краю оврага. Четверо в белых халатах неторопливо несут через двор мешок с телом...
Она была болезненно возбуждена, живописуя это, а прежде сказала с тем выражением, с каким вам вынужденно говорят что-то очень неприятное: «Не для тебя я, цыплёночек». От воспоминания мне паршиво-паршиво, впору оказаться в душегубке, где вас обдают то горячей водой, то холодной, подхватывают и кладут на кровать, к которой подведён электрический ток. Я вытягиваюсь на ней, слух улавливает лёгкие шаги, входит Нинель — совершенно нагая, в резиновых шлёпанцах. Её стройное белокожее гладкое тело близко-близко от меня, она кокетливо играет бровями, протягивает руку к моей щеке, я жду — она скажет: «Ямочки у тебя на щеках — прелесть!» Но лицо у неё меняется, она произносит с мягкой грустью: «Твой листок очень помог, спасибо».