Она не может понять, откуда такое взялось, мучается, и от этого неприятное чувство становится сильнее. Она подходит к комоду, берет старый будильник, чтобы на свету посмотреть время, по пути к окну сует ноги в тапочки, потому что пол холодный, но делает она это машинально, не думая о том, что ноги могут замерзнуть, что она может простыть — мысли ее заняты совсем другим.
Будильник показывает два часа ночи. Откуда в такое время взяться прохожему на улице, понимает это старуха с огорчением, но все же не перестает вглядываться в похожую на коридор улицу, может, хоть такси проедет, хоть случайный гуляка будет домой возвращаться. Увидишь — все легче станет, опять же — живые люди, не спят!
Она недовольно смотрит на деда, тот снова похрапывает, не зная, не чувствуя, как плохо ей одной, как тоскливо, а отчего тоскливо — не поймет.
«Нет, — думает она, — все же надо понять, отчего такое. А пойму как, так и полегчает…»
И Прасковья Прохоровна начинает вспоминать минуту за минутой прошедший день — что она делала и как она делала. Дается ей это с трудом, потому что все дни похожи один на другой, как ступеньки лестницы их дома.
Утром дед сходил в магазин, принес утку. Стояли на кухне, она показывала ему, как эту утку разрезать, а он резал. По старой привычке она ворчала, хотя ворчать-то не следовало, дед все делал так, как надо. Может, от этого беспокойство? Нет, не может быть такого. Знает Прасковья Прохоровна за собой дурацкую привычку ворчать всегда, и дед знает, тоже к этому привык и внимания не обращает. Никогда она не испытывала от своего ворчания угрызений совести, почему же должна испытывать сейчас.
Потом утку поставили вариться, погрели чай, попили и сели играть в подкидного дурака. Она несколько раз проиграла, рассердилась и игру бросила. Потом ходили к старухе-соседке из другой квартиры, но с их же лестничной площадки, смотрели по телевизору дневные передачи. Потом снова играли в карты, и она отыгралась.
Перебирает все это в уме Прасковья Прохоровна и часто останавливает себя вопросом — вчера это было или позавчера? И думает о том, как часто в ее с дедом жизни встречается слово «снова» — снова играли в карты, снова пили чай, снова ходили к соседке. Каждый день повторяет предыдущий, ничего нового. Что же может заставить волноваться? Отчего подступило к сердцу такое беспокойство?
И тут — заколотилось сердце сильнее — вспомнила…
— Господи, прости… — прошептала.
А вспомнила она, как по ежевечерней своей привычке молилась она сегодня за себя, за деда, за Виктора — сына старшего, за Федора — сына младшего, а вот за Николая — среднего сына своего — помолиться она забыла.
Осторожно опустилась старуха на колени перед образами в углу — ноги-то старые, болят… Обычно стоя молилась, а тут такое дело… И как же она так…
Виктор у нее с детства рос хулиганом, всегда Прасковья Прохоровна за него боялась и сейчас боится. Мало что с годами в характере старшего изменилось — любит поскандалить. А вот Федор пьет. И за этого сердце болит. Пьянка, известное дело, до добра не доводит. У Николая все в жизни хорошо — семья, работа. Но жалеет его мать больше других. От рождения он обиженный — хромает на левую ногу. За что же она его еще обижает, за что забывает? Разве можно сына родного за то забыть, что в жизни у него все идет гладко?
— Господи, Николай угодник, батюшка… Спасительница, царица небесная, матушка… Параскева Пятница, покровительница… Спасите и помилуйте… — зашептала она слова молитвы.
Сначала она стала просить господа бога и всех святых заступиться за сына, спасти и сохранить. Потом стала просить прощения для себя, за то, что стара стала и из-за старости своей забыла помолиться за среднего сына.
Когда молилась, думала, что отойдет ее беспокойство, а не получилось такого. Стало еще тоскливее от сознания собственной вины, словно чувствовало сердце приближение неминуемой беды. И мучал ее вопрос — к чему это? к чему это?
Она проходит по комнате из конца в конец, к образам возвращается, еще раз молится, но беспокойство продолжает усиливаться и Прасковья Прохоровна не находит себе места.
Дед захрапел громче. Подошла старуха к нему, толкнула в плечо. Тот не просыпается, только храпеть перестает.
— Де-ед… — стонущим голосом зовет она и снова толкает старика в бок.
Тот просыпается и смотрит на жену очумело, с испугом, видно, сон нехороший снился, вот и испугался.
— Чего ты?
Чувствуя, что слезы на глазах выступают от жалости к среднему сыну, стала Прасковья Прохоровна рассказывать деду про свою беду.
— Не к добру это, ой, дед, не к добру… — заканчивает она, и слезы в самом деле катятся по ее щекам, неестественно светлые в темноте ночной комнаты слезы.
— Да подь ты… Делать тебе нечего… — отвечает полусонный дед и снова к стене отворачивается, но уже не храпит, только дышит тяжело и неровно, не как во сне.
Садится Прасковья Прохоровна на кровать, но болезненные мысли ее не покидают, и чем дальше, тем больше она беспокоится. И еще невнимание деда ее обижает.
— Дед, спишь? — спрашивает.
— Заснешь тут… — не поворачиваясь, отвечает он.
— Дед, ехать мне надо.
— Куда еще?
— К Николаю… Не к добру это все, не к добру… Чует сердце, случилось что-то…
— Еще чего… Ложись лучше…
Она, зная, что не для сна ложится, все же прилегла. Не накрывается одеялом, не закрывает глаза. Все думает, думает о сыне. Не вспоминает что-то конкретное, — она сейчас вообще не может думать конкретно, — а мечется мыслями с одного на другое, от внешности Николая к его характеру, от характера к своей вине перед ним.
Дед ворочается и кашляет.
— Ехать надо… — снова повторяет Прасковья Прохоровна.
Она не говорит, но молит, просит деда, как просила перед этим темноликую икону.
Дед долго молчит, словно не слышит старухиных слов.
— Да-а… — наконец в раздумье говорит он и садится, поворачивается к жене, чешет взлохмаченные подушкой жидкие волосы.
Он не такой суеверный, как Прасковья Прохоровна, и не думает, что со средним сыном что-то случилось, но беспокойство уже и его трогает. А кроме того знает старик, что жена его теперь долго не сможет забыть это, и если, не приведи бог, в самом деле что-то стряслось с Николаем, она не простит ни себя, ни его…
— Дед, беги за билетом. На самолет надо, на самолет… Поездом-то долго.
— Поедешь? — все еще сомневаясь, спрашивает дед.
— Поеду, — отвечает Прасковья Прохоровна.
Дед тяжело слезает с кровати, подтягивает старые, до дыр проношенные кальсоны, находит будильник и, не включая свет, смотрит у окна который час.
Он вздыхает и начинает одеваться.
— Деньги-то давай… — говорит.
А на улице глубокая ночь и ветер надул на подоконник маленький горбатый сугробик. Дед одевается и думает о том, что городские кассы закрыты и ему как-то надо добираться до самого аэропорта. Покупать билеты там.
Ивы на берегу молятся под ветром своему богу, сгибают в поясном поклоне податливые гибкие тела, вперед вытягивают простоволосые ветви. Сама река белеет барашками, такими крупными меж узких берегов, что Саньке даже здесь, в шалаше, немножко боязно: а что если барашки надолго останутся, ведь они с дедом и с дядей Витей приплыли сюда на лодке — как же назад плыть, перевернуться ведь можно…
— Деда, а, дед, а барашки скоро пройдут? — дергает он деда за рукав простенькой серой рубахи, хрустящей под пальцами давно высохшим и задеревенелым потом.
Дед поворачивает голову, смотрит добро на внука и треплет Саньку тяжелой, пахнувшей травяным едким духом и куревом ладонью по сивым, выцветшим на деревенском летнем солнце вихрам, успевшим отрасти с тех пор, как Санька уехал из дома. Треплет легонько, но все же жилистую дедовскую силу внук в этой ладони чувствует и оттого боится меньше.
— Скоро, Санька, скоро пройдут… Чего ж им не пройти, да ты не волнуйся, посмотри красота-т какая…
Санька смотрит на барашки и молча соглашается с дедом, река и правда красива. И он вспоминает свою большую книжку «Сказки Пушкина», где на цветной картинке изображено море, из которого выходят богатыри, и по морю бегут такие же барашки. Он пытается представить себе, как из реки сейчас выйдут похожие на книжных богатыри — бородатые и усатые, в тяжелом вооружении, светящемся под луной — и в самом деле представляет. Но богатырей почему-то оказалось гораздо меньше, чем на картинке, и Санька понимает почему — река не море, где же в реке поместиться такой уйме богатырей.
Он смотрит на деда, а тот повернулся к выходу из их маленького шалаша и разглядывает ивы, низкорослые, но развесистые, и реку, потемневшую, вздувшуюся от предчувствия не́погоди, думает о чем-то своем и пускает желтый дым от остро пахнущей папиросы в надоедающих комаров.