— Но не я же!
— Говорила я тебе — земля встает.
— Э, э!— заинтересовался Эверштейн, не опуская, однако, пистолета, направленного в живот Плоскорылову.— Что еще заухало?
— Так, пословица.
— А это еще кто? Прекрасная пленница? Что-то я вас в Дегунине не видал…
Эверштейн шагнул к Аше, не забывая поглядывать на Плоскорылова. Эта предосторожность, впрочем, была лишней — капитана-иерея парализовал ужас. Он вообще уже ничего не понимал.
— А-а!— радостно воскликнул Эверштейн.— Подтверждаются лучшие предположения! Интересно, интересно. Не ушли, стало быть. А где же наш возлюбленный? Наш доблестный губернатор Бороздин, якобы перебежчик? Вот оно как все оборачивается-то, а? Ну, Гурион, ну, умница! Не зря ценим. Как же вы их раскололи-то, Гурион? Вас же не было, когда он приходил!
Гуров молчал. В теперешней обстановке это было самое верное.
— Значит, вот оно как!— повторял Эверштейн.— Чудесная операция. И как масштабно! Сначала объявляем человечка преступничком. Потом он якобы перебегает к нам — психологически очень убедительно. Потом остается в Дегунине, и заметьте, что все это аккурат к генеральному сражению! Троянский губернатор, а? Чудесно. В наших лучших традициях. После чего во время боя за деревню включается наша пятая колонна! Ну-ка, говорите: что вы должны были тут делать?
В его голове мгновенно выстроилась истинно хазарская схема. В эту секунду он и помыслить не мог, что подобное хитроумие варягам не свойственно, что разведчиков они в последнее время не засылали, полагаясь исключительно на силу оружия, что поведение беглецов не объяснялось никакой логикой, ибо у губернатора были все возможности перестрелять половину штаба, и он этого не сделал; роковым дефектом варяжства и хазарства была именно неспособность допустить, что в мире существует иная логика, отличная от их собственной. Варяг во всем видел подлый шантаж и стремление его ущучить, хазар везде обнаруживал заговор — и если версия не подтверждалась, предполагал в этом лишь более глубокую конспирацию. Губернатор явно пришел в Дегунино не просто так: его готовили к генеральному сражению. Конспирология — двигатель истории. Хазар усматривал заговор всюду, ибо поверить в божественное устроение мира не мог никогда: бог распоряжался только хазарами, все прочее было делом рук человеческих. Хазарство питалось легендами о тайных обществах и само себя мыслило в тех же категориях, только руководитель у них был посерьезней. Заговор надлежало разоблачить. Эверштейн направил пистолет на Ашу.
— Ну! Где он?
— Здесь!— заорал Бороздин и выпрыгнул из соседней комнаты. В руках у него была хазарская винтовка.
Эге, подумал Гуров. Хорош бы я был. Стало быть, я у него на мушке с самого начала?
— Я все думаю — где тебя искать,— сказал губернатор.— А ты сам пришел.
— Руки,— спокойно сказал Эверштейн. Он слишком привык, что перед ним все пасуют. Губернатор был хоть и варяжское начальство, но человек не вовсе испорченный и кое-что умел. Впрочем, чтобы снять винтовку с убитого хазара, много ума не надо.
— Руки тебе?— осклабился Бороздин. Он и так еле сдерживался, пока Аше угрожал Гуров, но разговора совсем не понимал, а потому не мог и вмешаться. Зато теперь все было слишком понятно. Эверштейн представлялся ему главным виновником его собственного предательства и падения, хотя в этом-то как раз не был виноват ни сном, ни духом. Бороздин обязательно нашел бы его. В том, что хазар явился сам, явственно обнаруживался перст судьбы. Конечно, Бороздин не хотел убивать его сразу. Он хотел подробно ему объяснить, как именно его ненавидит,— но палец дрожал на курке, и винтовка выстрелила как бы сама собой.
Все дальнейшее произошло стремительно и так же путано, как генеральное сражение. Эверштейн дернулся, осел, но успел нажать на курок. Губернатор рухнул на Гурова, Плоскорылов кинулся спасать инспектора, Эверштейн выстрелил в Плоскорылова, а когда дым рассеялся, Эверштейн оказался ранен в бедро, губернатор — в живот, а Гуров мертв окончательно и бесповоротно. Плоскорылов, на котором не было ни царапины, стоял среди избы и испуганно озирался.
Эверштейн лежал без сознания, все его силы ушли на последний выстрел. Губернатор хрипел, и на губах у него лопались красные пузыри. Гуров лежал лицом вниз, затылок его был разворочен — Эверштейн попал прямо в лоб. Аша не двигалась. Плоскорылов ничего не понимал. Он понимал только, что теперь никто не объяснит ему конечной цели войны, а стало быть, и инициация его — главная цель нынешнего генерального сражения — откладывается на неопределенное время. Больше того — он не уберег инспектора генштаба, погибшего у него на глазах вследствие цепи необъяснимых случайностей.
— А-а-а!— заорал он на Ашу, потрясая кулаками.— Это все ты! Ты, гадина! Из-за тебя все!
Она была единственной уцелевшей в этом побоище, и, как истинный варяг, он немедленно должен был провозгласить ее виноватой.
— Огурчиков?— испуганно спросила Галя, заглядывая в комнату, где только что стреляли.— Курочки?
Аша стояла молча, сжав кулаки. Потом наклонилась над губернатором и странно напряглась, словно пыталась вернуть ему здоровье усилием воли.
— Не этого!— заорал Плоскорылов.— Не этого спасать надо!
— Того уже не спасешь,— глухо сказала Аша.
— Сука!— взвыл Плоскорылов.
— Да пошел ты на х…,— сказала Аша, не глядя на него. Холодный западный ветер влетел в избу. Необъяснимая сила подхватила Плоскорылова, подняла в воздух и понесла за синие леса, за крутые берега, далеко-далеко, вон из нашего повествования.
Из этого мы видим, что и в генеральном сражении иногда перепадает кому надо.
Ниже приводится, для пользы читателя, заклинание западного ветра.
Западный ветер! Западный ветер!
Западный ветер! Западный ветер!
Ты налетаешь полночью летней. Ты выметаешь сор многолетний. Ты задеваешь створы ворот. Ты затеваешь водоворот. Ветров веселых родина — запад. Холод и солод — главный их запах. Холоден, светел, весел, тяжел западный ветер — весть о чужом.
Западный ветер! Западный ветер!
Западный ветер! Западный ветер!
Капли-отравы вещей Гекаты, буки, дубравы, Татры, Карпаты, пляски безумных, бред Кастанед, взвизги мазурок, треск кастаньет! Рвался и грабил, хапал и цапал. Музыка сабель, капель и цапель. Мчит, самочинный, в наш мезозой вальс с чертовщиной, вальс со слезой!
Западный ветер! Западный ветер!
Западный ветер! Западный ветер!
Хладный, дождливый, плотный, болотный, лживый, глумливый, наоборотный, неимоверной мощи праща, ветер таверны, рощи, плаща! Лижущий долы, мнущий подолы, мат трехходовый, кукиш пудовый силе несметной сторожевой. Вечно предсмертный, вечно живой.
Западный ветер! Западный ветер!
Западный ветер! Западный ветер!
Бьет батальоны, путает кроны, рушит колонны, мечет короны. Грают вороны, воют дома. У обороны шансов нема. Свежий, бродяжий, дюжий, пригожий, проклятый стражей дух бездорожий,— вейся, стоцветен, дуй и целуй, западный ветер, за-а-а-па-а-ад-ны-ы-ый
ХУ-У-У-У-У-У-УЙ!
Когда Эверштейн пришел в себя, в первое время он не понимал, где он, что он и зачем он. Какой-то чужой дом, в котором сильно воняет пороховым дымом. Вероятно, бабушка готовила к обеду порох, и он убежал, перекипел. Зачем она готовила порох? Мало нам несчастий, так еще обед сбежал. Мир не удерживается под контролем, вечно норовит сбежать к кому-то другому. Тут же он вспомнил все и застонал от боли. Повернув голову, он увидел Ашу, стоявшую на коленях над губернатором. Наклонившись к его развороченному животу, она что-то шептала, словно вытягивая оттуда смерть. Губернатор лежал с закрытыми глазами, лицо его было бледно, волосы мокры.
Прислушавшись к себе, Эверштейн понял, что нечто вытягивают вовсе не из губернатора, а из него. Из него явственно уходила жизнь. Он чувствовал, что рана его, в сущности, пустяковая, грамотный хазарский врач поставил бы его на ноги в три дня, но теперь случилось что-то необратимое, и было уже поздно. Дело было не в ране. Туземка забирала у него силу и отдавала своему идиоту-губернатору. Это было похоже на переливание крови, но кровь можно перелить обратно, а силу уже не вернешь. Место, занятое в теле силой, заполняется соединительной тканью, зарастает хрящом, и Эверштейн уже почти не мог пошевелиться. Слабой, макаронной рукой он потянулся к пистолету — Аша даже не удосужилась его отнять, он так и валялся рядом,— но пальцы не слушались. Самое ужасное, что он не мог ничего сказать; язык повиновался ему, но говорить в самом деле было нечего. Все было слишком понятно.
Эверштейн, однако, понимал и то, что шутки кончились и сейчас он, вероятно, умрет. Это было непонятно. Умирать от глупого колдовства глупой туземки, которая, будь он здоров и невредим, не имела бы над ним никакой власти, да еще и в конце войны, после выигранного генерального сражения, конечно, выигранного, потому что варяжство бежало, оставив деревню Дегунино,— участь не просто обидная, а позорная. Обидно было не просто умирать, унося все свое знание,— и какое знание!— но и уйти, не поняв, зачем все это знание было нужно. Они почти победили, и теперь, стало быть, им должен был открыться следующий уровень Б-жественного плана; но Эверштейн уходил, так и не увидев его, хотя сделал для выполнения миссии больше многих. С этим он не мог смириться, хазарская обида сильна, и выкачивание жизни как будто замедлилось; он начал сопротивляться.