На другом конце дороги, заметив нас, поперек шоссе застывает ярко освещенный пустой троллейбус. Вдруг его рога–усы на крыше прижимаются к корпусу, двери, лязгая, захлопываются, он с гудением быстро разворачивается и кидается прочь, за холм.
— Стой, бандюга!.. — не ускоряя шага, ему вслед звонко кричит Танька и раздраженно сообщает нам: — Вынюхивает тут, ездит все, высматривает что–то… Ре–зи–дент!..
Мы со Свиньей ничего не говорим.
Долина простирается перед нами, ночью неожиданно широкая и туманная. По ней стелются седые гривы, изредка мелькают какие–то тени. Вдали, за волнующимся, мерцающим голубым озером полночного луга, по которому разбегаются лазурные круги, темнеет невысокая насыпь. Изредка к мосту пролетают поезда и электрички. В электричках у раскрытых дверей сидят мужики, глядят в лицо тьмы, курят с пониманием и бросают вниз окурки, которые алыми огнями катятся в воздушных вихрях над рельсами.
— Куда мы идем, Тань? — робко спрашиваю я.
— Всюду нос суешь, всюду лезешь, — ворчит Танька. — На одну поляну идем возле Старой Багарякской дороги… Будем проходить первую ступень в самоочищении — очищаться от суеты. Чтобы в зелье кровь пошла без ее гена. И чтобы в крови реципиента ДНК выстраивалась по ее подобию…
— А почему от суеты? — не унимаюсь я. — Может, например, лучше от обмана?..
Мы доходим до Старой Багарякской дороги и сворачиваем на полузаросший проселок. Сверху наваливаются деревья, и становится совсем темно, лишь в чаще изредка пробивается свечение фосфорической плесени да под опавшей листвой и хвоей горят, как красные лампы, невысокие мухоморы.
— Обман — производная духа, — поясняет Танька. — А суета зачастую одна из составляющих. Суета — это коррозия духа.
— А мне можно очиститься от суеты?.. — вдруг тихо просит Барабанов. — Может, и я кого–нибудь полюблю?..
Танька чего–то ворчит, что всякие олухи навязываются на ее шею, но разрешает, если хватит эликсира.
Некоторое время мы молча идем по лесу.
— В человеке есть незримые стены, — снова говорит Танька, срывая травинку и хватая ее губами, — которые отделяют его от других людей, от природы, от понимания… А суета не дает человеку найти в себе этот предел, а если такое и происходит, то не дает его преодолевать. Поэтому очищение для зелья надо начинать с очищения от суеты.
И опять мы молчим, шагая в траве.
— У меня был один знакомый охотник, — сообщает Танька. — Однажды он приехал сюда охотиться, и на Багаряке птицы заклевали его насмерть. От него остался один только стих:
Как дойду до тихой реки,
Без сомнения и без зла,
С легким лязгом взведу курки,
Гляну в гладкие два ствола.
Цифры строгие черных гнезд —
Слуги прошлого — только тронь!
Два цилиндра свинцовых звезд
Молча выложу на ладонь.
Каждой вечности — свой патрон.
Пусть ответит за все сполна
Разделяющий нас закон,
Возведенная в нас стена.
Но за этой глухой стеной
Безотчетный почую страх…
Птицу, поданную волной,
Тихо вынесу на руках.
— Вот и пришли, — говорит Танька, и мы сворачиваем с дороги на небольшую поляну. — Ставьте раму на пень.
Мы устанавливаем раму и для надежности подпираем ее палкой.
— А зеркало–то кто же вверх глазом кладет, идиоты!.. — вдруг кричит Танька, увидев зеркало на траве. — Сейчас колдуны как полезут наружу, если они мимо проходили!..
Но ничего не случается, только с осины срывается лист, кружит над поляной и падает в зеркало, как в колодец.
Танька оглядывается.
— Ну, будем начинать, — решает она, в тот же миг вспыхивает голубым огнем и, сыпля искры, взлетает вверх.
Задрав головы, мы со Свиньей наблюдаем за Танькиными виражами над поляной.
— Тучи надвигаются!.. — падая, кричит она нам. — Наврали синоптики!..
Она приземляется. Под ее руководством мы хватаем раму и держим ее плашмя. Танька берет зеркало, отходит в сторону, отворачивается и начинает колдовать:
— Птица–сова, не засти крылом… Облачный конь, ие вплетай в гриву… Месяц–июнь, омой, месяц–июль, освежи, месяц–август, остуди ладони… Стая ветров, принеси на губах, звезды Семирака, взлетите над миром, время–полночь, подними секиры… Тын — ветшай, стынь — завой, пень — цвети, волк — влюбись!.. Сестрица–луна, посреди лета подари света, проведи кругом, распаши плугом, пролей градом, взрасти садом…
И мы с Барабановым видим, как луна, отражающаяся в зеркале, вздрагивает и словно затягивается прозрачной пленкой, качается, переливается… И вдруг с наклонной плоскости стекла в подставленный граненый стакан катятся яркие, сияющие, пахнущие морозом капли лунного огня и со звоном падают на донышко.
— Падай, лунный свет, не на кровли изб, не на грязь дорог, падай в жадный рот!.. Падай, лунный свет, не в туман чащоб, не на мерзлый луг, на ожоги губ!.. Падай, лунный свет!..
И лунный эликсир в стакане набирается, стакан ощутимо тяжелеет, и вот Танька бросает зеркало.
— Прямо держи!.. — кричит она нам, и мы моментально исправляем крен нашей оконной рамы.
Танька щедро плещет на стекло из светящегося стакана, и стекло распускает радуги, вспыхивая подобно зимнему солнцу.
— Пей половину! — приказывает Танька и тычет стаканом мне в зубы.
Ошалев, я делаю глоток, а остальное опрокидывает в себя Барабанов. Тяжелый ледяной шар прокатывается в моей груди, и у Свиньи с электрическим треском растопыриваются волосы.
— Держи! — командует Танька Барабанову, устанавливая раму вертикально на пне. — Маза, прыгай через стекло!.. Давай скорее, рыбкой!.. Спешите, спешите же, дураки, эликсир нестабилен, смотрите — тучи надвигаются!..
И я вдруг разбегаюсь и самозабвенно кидаюсь вперед, прыгаю прямо в стекло, ей–богу, но прошиваю его насквозь и обрушиваюсь на траву, а по другую сторону стекло вырывает из моей души целую лавину каких–то железяк, пружин, консервных банок, да бумаг, да рваных билетов, да фантиков, шнурков, копеек, да тряпочек, пуговиц, скрепок, да еще невесть чего до черта…
— Пошла, пошла суета!.. — радостно вопит Танька. — Давай второй раз, третий!..
И я лечу во второй раз, исторгая новые потоки дребедени, и третий, выбрасывая остатки.
— Теперь наоборот, меняйтесь местами, олухи!.. — не утихает Танька.
Я лихорадочно перехватываю раму из рук Свиньи, а Свинья отскакивает, примеривается и бросается на меня. Удар едва не сносит меня, а Свинья, треснувшись о стекло, шлепается рядом. По другую сторону рамы из нее вылетает какой–то человечек и катится по траве.
— Все!.. — отчаянно восклицает Танька, и в тот же миг тучи закрывают луну.
Сумрак и тишина.
Подождав, пока рассеются фиолетовые круги в глазах, я осторожно кладу оконную раму на пень. Свинья медленно садится и трет темечко. Танька подходит к нам. И тут мы слышим стон.
Чуть поодаль в ромашках лежит маленький человечек. Он кудрявый, с длинными носом и бакенбардами. Он открывает свои черные, быстрые глаза, и мы цепенеем. Перед нами находится великий поэт Александр Сергеевич Пушкин.
Злобные недоумки
Было воскресенье, на работу никто не пошел, и Маза спал до полудня. Сумасшедшее древнее солнце окутало землю облаком невесомого огня, и планета казалась вплавленной в солнечный протуберанец, как муха в янтарь. Загар полз по сосновым стволам, словно румянец по пирогам в духовке. Река приникла к берегам и изредка трепыхалась. Луга расползлись. Пес Кондей лежал у ворот, высунув язык на полметра.
Маза проснулся помятым и потоптанным, с мутью в глазах, с кирпичом в животе. Челюсти онемели, ноги гудели от комариных укусов, тело покрылось мылким потом. Рядом в таком же состоянии лежал Барабанов. Еще в комнате находился Николай Марков, который пил холодный чай и читал газету с помидорными пятнами. На солнцепеке за окном загорали Пузан с Внуковым, и Ричард, умостившись на чурбаке, что–то писал.
— Свинья, Николай… — позвал Маза. — Вы обещали меня сегодня за земляникой сводить… Слово–то держать надо…
— А кто это не держит слова? — строго спросил Николай.
— Ты, к примеру…
— Я? Почему это я?
— Ты. Потому это ты.
— Тогда вставайте, — сразу заявил Николай. — Решили — так идем. Эй, Свинья, чего разлегся?..
— Ой, да потом сходим!.. — запаниковал Свинья. — Кто тогда будет жуков из эфира доставать? Александр Серге… — тут он осекся.
— Дам в дыню.
— Ладно–ладно, — проворчал Свинья. — Раскомандовались… Вот стану профессором, все плакать будете… А то давай человека–то прямо из постельки… Ричарда зовите… И этих…
Услышав окрик, Пузан и Внуков направились к домику, а Ричард подумал, не нанесли ли ему оскорбления этим предложением, и встал немного погодя.
— Орать–то зачем?.. — пробурчал он, входя в комнату. — Я тут, кстати, рассказ новый написал… Давайте я прочитаю, а потом мы двинемся…