Любил. Любил ее «зубы со скважинками… большой лоб и особенно – ее мягкие черно-коричневые волосы», но понимал: это счастье всегда будет ускользающим. Еще и потому, что она не только изменяла ему, но – признавалась в этом. Плакала, называла «мальчишка мой» и… признавалась: «Думаешь, я верная тебе?..» После этих слов той же ночью он торопливо записывал в дневнике: «Мне ли прощать ее… Эта ее измена упала куда-то на самое дно и любви не тронула… Не скажу – я простил, но – не мне прощать ангела…» Ему тридцать четыре, у него, судя по дневнику, кроме жены Ани-Гали да романа с Лилей Брик, не было никого. А ей, «ангелу», – тридцать три года, и Пунин у нее – пятнадцатая любовь, если не считать влюбленностей детских и тех, о которых никто уже так и не узнает…
Однажды Ахматова мудро заметит: верной спутницей истины обязательно является какая-нибудь страшная неожиданность. И такая неожиданность, как бы проявившая истину, случится. Более того, случится именно на Казанской, еще до переезда сюда Ахматовой и Судейкиной. Однажды, в морозный февральский вечер, Ахматова и Пунин будут спешить на извозчике в Мариинский театр, и как раз на Казанской их пролетка налетит на человека. Извозчик остановится, а человек, оказавшийся под колесами, не сразу, но приподнимется, посмотрит на них и скажет: «Ничего, ничего, поезжайте, друзья мои…»
Происшествие, несчастье – но ведь и символ. И именно в этот день, после многодневных скандалов и рыданий, жена Пунина, Аня-Галя, про которую и Ахматова скажет потом, что она «человек, который обладает очень большой добротой и милосердием», обвинит мужа в подлости и скажет, что уходит от него. Пунин почти радостно сообщит об этом Ахматовой – и почти сразу догадается, что вспыхнувшее вдруг ни с того ни с сего пристрастие ее к опере и балету объясняется всего лишь ее романтической связью с заведующим режиссерским управлением Мариинского театра Михаилом Циммерманом – к нему ездила, с ним изменяла Пунину. А скоро будет изменять уже обоим с возникшим в ее жизни Павлом Лукницким. Изменяла, как напишет в «интимном» дневнике Лукницкий, даже когда Пунин минут на двадцать выходил «прогулять» ее собаку – сенбернара Тапа…
В любовном угаре, в подозрениях, как в путах, Пунин, совсем уж как юнец, даже выследит ее. В один из дней попросит взять его с собой на «Хованщину», достать второй билет. Ахматова легко согласится. Но когда через день он, напомнив ей об этом, твердо скажет: «Хочу идти с тобой в театр», сделает, как пишет Пунин, «нервную гримасу ртом, означавшую – не приставайте, пожалуйста». «Закусив удила», Пунин помчится в «контору» театра, достанет-таки место в директорской ложе и к увертюре войдет в нее.
В первом антракте увидит Ахматову с белой косынкой на плечах, потом потеряет из виду – она не вернется на свое место в восьмом ряду. «Сердце мое стучало, тело дрожало мелкой нервной дрожью», – вспоминал позже. Гаснут огни, начинается второе действие. И вдруг, когда опустил бинокль, он увидал ее – в своей же ложе, но отделенную от него выступом стены. «В страшном волнении, – пишет Пунин, – дрожа, я спрятался за угол в складки портьеры… Затем вошел певец Левик… затем – Циммерман и встал за нею…» Ахматова скажет потом, что у Пунина было страшное лицо, а он, устав бороться, через несколько дней признается себе в дневнике: «Не любит. Нет, не любит. Как жить, чем жить?..»
Жалея Пунина, Аня, жена его, передумает уходить от него. И Ахматова не отпустит, хотя и впредь будет ездить в театр «не для театра»… На прямой вопрос Пунина – почему она не хочет расстаться с ним? – ответит, что запуталась и в качестве объяснения приведет строчку из Мандельштама: ее фразу Пунин дословно занесет в дневник: «Эта (показала на себя) ночь непоправима, а у вас (показала на меня) еще светло». После чего он и станет называть ее иногда «Ноченька»…
А вообще, жила она здесь, на Казанской, как и раньше, как и дальше будет жить, бедно, растрепанно, безбытно. Перед Новым годом к ней забежит Чуковский. «Теплого пальто у нее нет: она надевает какую-то фуфайку “под низ”, а сверху легонькую кофточку, – вспоминал он. – Я пришел… сверить корректуру письма Блока к ней… Она долго искала письмо в ящиках комода, где в великом беспорядке – карточки Гумилева, книжки, бумажки… Много фотографий балерины Спесивцевой – очевидно, для О.А.Судейкиной, которая чрезвычайно мило вылепила из глины для фарфорового завода статуэтку танцовщицы…» Потом ехали в пятом трамвае. Чуковский купил яблок и предложил одно Ахматовой. Она сказала: «На улице я есть не буду… вы дайте, я съем на заседании». В трамвае оказалось, что у нее не хватает денег на билет (он стоил 50 миллионов, а у Ахматовой было лишь пятнадцать). Чуковский улыбнулся: «Я в трамвае широкая натура, согласен купить вам билет»…
Зайдет сюда, на Казанскую, и москвичка поэтесса Софья Парнок. «Очень ее удивило, – писал Горнунг, – что свою рукописную тетрадь со стихами Анна Андреевна достала из-под матраца. Стихи были написаны карандашом, и оказалось, что при поправках строки или одного слова Анна Андреевна стирала резинкой старый текст и вписывала новый…» В Москве, видать, так стихов не писали – там священнодействовали! Наконец, здесь, на Казанской улице, Мандельштам познакомит Ахматову со своей женой, которую впервые привезет из Москвы.
«В первый раз мы шли к Ахматовой пешком, – вспоминала Надежда Мандельштам. – Мандельштам топорщился…» – шел неохотно. Во-первых, помнил твердую просьбу Ахматовой, когда не так давно он стал слишком назойлив, пореже бывать у нее – он называл это «ахматовские штучки». Во-вторых, боялся встречи из-за двух выступлений своих в печати, где Ахматову обидел, сказав о ее якобы «столпничестве на паркетине». А в-третьих, в-третьих, опасался, как встретит она его Надю[42].
«Опасения оказались напрасными, – пишет Н.Мандельштам, – Ахматова выбежала в переднюю, искренно обрадованная гостям. Я запомнила слова: “Покажите мне свою Надю. Я давно про нее слышала…” Мы пили чай, и Мандельштам окончательно оттаял. Они говорили о Гумилеве, и она рассказала, будто нашли место, где его похоронили… Оба называли Гумилева Колей… Потом Ахматова спросила Мандельштама про стихи и сказала: “Читайте вы первый – я люблю ваши стихи больше, чем вы мои”. Вот они – “ахматовские уколы”: чуть-чуть кольнуть, чтобы все стало на место. Это был, – заканчивает Надежда Яковлевна, – единственный намек на статьи Мандельштама»…
Ахматова, как напишет потом Надежда Мандельштам, вообще-то ненавидела писательских жен. Надежда Яковлевна удивлялась еще – почему она сделала исключение для нее? Обе они действительно подружатся на всю жизнь. Но произойдет это через год и уже в другом доме Ахматовой – последнем ее доме из тех, о которых я хотел бы рассказать в этой книге.
…Дом на Казанской, как узнал я недавно, и через двадцать лет спасет Ахматову. Когда в 1946 году ее после убийственного доклада Жданова и постановления ЦК лишат продуктовых карточек, а потом также неожиданно вернут их, она с ними нигде не сможет «прикрепиться». На старом месте, в гастрономе на Михайловской, Ахматову не примут. И тогда, перебрав все варианты, она наконец сможет это сделать в единственном месте – в магазине на Казанской, к тому времени ставшей улицей Плеханова. Больше того – в доме №3, где жила когда-то.
Только там сможет купить вместо хлеба, не отоваренного в течение месяца, несколько килограммов муки… По тем временам большая удача!..
8. ШЕСТОЕ ОКНО (Адрес восьмой: наб. Фонтанки, 2)
Это окно на Неву – шестое от угла, где Фонтанка сливается с Невой, – уже навсегда останется «окном Ахматовой». Там сейчас какая-то фирма, завтра, возможно, будет другая, но, пока этот дом не взорвут или пока он не рухнет, мы будем помнить – на этом подоконнике первого этажа часами любовалась закатами и Невой Ахматова.
Здесь, в доме Бауэра[43], вставшего когда-то на месте царских прачечных, с марта по ноябрь 1924 года и жила она с неизменной Судейкиной. Жила, точней, Ольга Судейкина с неизменной «Анкой»: квартиру от фарфорового завода дали Судейкиной – она делала там фарфоровые статуэтки. Она ведь не только была «петербургской куклой, актеркой», но и не менее знаменитой «кукольницей», великолепной художницей и скульпторшей. В анкете, которую Ольге придется заполнять во Франции, куда она скоро уедет, напишет про себя: «артистка-художница». А на фарфоровый завод ее, кажется, устроит скульптором именно Пунин, ставший там не то главным художником, не то художественным директором. Может, потому «Анке» досталась здесь маленькая и узкая комната, а Ольге – большая и светлая. Зато у Ахматовой было окно на Неву, а у Ольги – во двор, на грядки, которые в тот год разбивали здесь их соседи по дому.
Шестое окно… Что бы Ахматова увидела из него сегодня? «Аврору» на приколе. Тогда она «Аврору» не видела, но, думаю, помнила о ней. Ведь на «Авроре» в самую революцию был, по слухам, ее брат – гардемарин Виктор Горенко. Она знала, что офицеров корабля восставшие матросы топили. К счастью, это оказалось всего лишь слухами[44]. Брату Ахматовой удалось избежать смерти, она узнала потом, что он вместе якобы с внуком Льва Толстого Ильей пробрался в Сибирь к Колчаку, потом жил на Сахалине, а затем уехал в эмиграцию. Может, потому Ахматова чуть ли не до старости с некоторым испугом говорила, что брата у нее нет…