Сфера действия этого высшего закона могла быть сокращена введением ночью должности дежурного специально для экстренных случаев. Но это обошлось бы Приюту милосердия почти что в фунт, если допустить, что такого болвана можно найти.
Благополучный обход, остроумно названный «девственным», был воплощением самой простоты. Медбрат должен был только нажать на выключатель перед каждой дверью, залив камеру светом такой нестерпимой яркости, что глаза спящих и бодрствующих соответственно открывались и закрывались, убедиться, посмотрев в глазок, что вид у пациента достаточно хорош на ближайшие двадцать минут, выключить свет, нажать кнопку индикатора и идти дальше.
Индикатор был весьма хитроумным устройством. Индикатор отмечал посещение с указанием часов, минут и секунд на панели управления в кабинете Бома. Индикатор был бы еще более хитроумным устройством, если бы он приводился в действие выключателем или хотя бы шторкой глазка. Потому что многие и многие посещения были отмечены для проверок Бома, но никогда и не имели места, так как медбратья устали, или ленились, или были слишком чувствительны, или сыты по горло, или озлоблены, или не укладывались в график, или не хотели нарушать отдых пациента.
Бом был из тех, кого вульгарно именуют садистами, и поощрял в своих помощниках то, что вульгарно именуется садизмом. Если эта энергия не могла с достаточной свободой разрядиться в дневное время даже на тех пациентах, которые покорялись ей как непременной части терапевтического вуду, с тем меньшей свободой могла она разрядиться на тех, кто считал ее hors d’oeuvre[85]. Об этих последних сообщалось в Кор. мед. сл. как о «не желающих сотрудничать», «отказывающихся сотрудничать в распорядке больницы», или в крайних случаях как об «оказывающих сопротивление». Этим грозило ночью попасть в ад.
Первый же обход Мерфи показал ему, какой пустой фразой было определение Нири: «Сон и Бессонница, Фидий и Скопас усталости». Фраза эта, быть может, и оправдывала себя в дортуаре академии юных леди, где, вполне возможно, она и была вдохновлена, но в палатах ППММ она не имела никакого смысла. Здесь и те, кто спал, и те, кто не спал, были осязаемо созданы одной рукой какого-то довольно позднего художника, чьи работы никак не могли сохраниться до наших дней, скажем Пергамена Барлаха. В его попытках различить между собой две эти группы Мерфи вспомнился дикий гаснущий зимний день в Тулоне перед hôtel de ville[86] и кариатиды Пюже, изображающие Силу и Усталость, и небо в рваных тучах, сгущающееся чернотой над его недоумением относительно того, которая из них что представляет.
Те, кто спал, спали в застывших позах Геркуланума, как будто сон налетел на них Божьей карой. А те, кто не спал, делали это также по очевидной милости той же силы. Корчи оказывающих сопротивление в особенности казались Мерфи не столько горячей мольбой, обращенной к доброй сиделке — природе, сколько ужасом и отвращением, с которыми они противились ее заботам. Немало способствовало экономии ухода в отношении оказывающих сопротивление, если за день вязания у них уходил целый моток ниток.
Днем он не чувствовал этой пропасти так мучительно, как теперь, слоняясь взад и вперед по «развалинам». Днем тут был Бом и другие сотрудники, были врачи и посетители, стимулировавшие его чувства родства с пациентами. Были сами пациенты, разгуливавшие по палатам и саду. Он мог смешаться с ними, прикасаться к ним, заговорить с ними, наблюдать их, вообразить себя одним из них. Но ночью в корпусе Скиннера не было ни одного из этих вспомогательных средств, ни отвращения, которое обращает к любви, ни пинка от мира, который не был его миром, ни иллюзии ласки от мира, который мог бы существовать. Как будто эти микрокосмополиты заперлись от него, не желая впускать. Ни звука не доносилось из прилегающих женских палат, кроме бесконечного разнообразия звуков, производимых женским содержимым палат, еле слышного гомона невнятной насмешки, из которого, однако, в ходе ночи выделился ряд ведущих мотивов. То же самое и из мужских палат внизу. Кудахтанье соловья пришлось бы тут как нельзя кстати, чтобы дух Мерфи взорвался навстречу своей несоловьиной ночи. Но пора соловьев, кажется, прошла.
Короче, здесь не было ничего, только он, непостижимая пропасть и они. И это ВСЕ, ВСЕ, ВСЕ.
С тяжелым сердцем выступил он поэтому в свой второй обход. Первая камера, которую ему надлежало навестить, находилась в углу, в самой юго-западной точке нефа и заключала в себе мистера Эндона, признанного всеми до одного самым послушным маленьким психом во всем их заведении, невзирая на его одержимость апноэ. Мерфи включил тысячу свечей, откинул шторку глазка и заглянул внутрь. Странное зрелище предстало его глазам.
Мистер Эндон, блестящая и безукоризненная статуэтка в своем алом халате, со своим гребнем — ослепительно белой полоской на черной лохматой гриве, сидел по-портновски в головах кровати, держа левую ногу в правой руке, а правую — в левой. На ногах — его остроносые пурпурные туфли, на пальцах — его кольца. Свет струился от мистера Эндона на север, на юг, запад и восток и в пятидесяти шести других направлениях. Перед ним расстилалась простыня, гладкая и туго натянутая, как живот стенающей жены, и на ней была расставлена шахматная партия. Сине-оливковое личико с выражением обезоруживающего согласия было поднято и повернуто в сторону глазка.
В немалой степени обрадованный продолжал Мерфи свой обход. Мистер Эндон узнал ощущение остановившегося на нем взгляда своего друга и соответственно подготовился. Взгляда друга? Лучше сказать, взгляда Мерфи. Мистер Эндон почувствовал на себе взгляд Мерфи. Мистер Эндон не был бы мистером Эндоном, если бы знал, что значит иметь друга, Мерфи был бы более чем Мерфи, если бы, вопреки здравому смыслу, не надеялся, что его чувство к мистеру Эндону было в какой-то малой своей доле чувством взаимным. Между тем правда, как ни прискорбно, состояла в том, что тогда как мистер Эндон для Мерфи был не менее чем блаженством, Мерфи для мистера Эндона был не более чем шахматами. Взгляд Мерфи? Лучше сказать, шахматный взгляд. Мистер Эндон взыграл под остановившимся на нем шахматным взглядом и соответственно подготовился.
Мерфи завершил обход, он был девственным по-ирландски (обход, законченный вовремя, назывался «девственным», досрочно — «девственным по-ирландски»). Правда, гипоманьяк, с утра посаженный в «тюфяк» ввиду сильного приступа, пытался добраться через глазок до своего мучителя. Это удручило Мерфи, хотя он сильно недолюбливал гипоманьяка. Но это не задержало его. Совсем наоборот.
Он поспешил по нефу назад, в западный угол, держа наготове свой ключ, подходивший ко всем замкам. Он остановился, не доходя до «развалин», включил свет у мистера Эндона и в своем телесном облике вошел в его камеру. Мистер Эндон пребывал в том же положении, кроме головы, которая сейчас была опущена, над доской или просто на грудь, сказать трудно. Мерфи уперся локтем в ногах кровати, и игра началась.
Это нарушение традиции ночного дежурства едва ли повлияло на исполнение Мерфи его обязанностей. Оно означало лишь то, что он проводил перерыв не в «развалинах», а с мистером Эндоном. Каждые десять минут он выходил из камеры, с искренней убежденностью нажимал кнопку индикатора и совершал обход. Каждые десять минут, а иногда и раньше — никогда в истории ППММ не случалось подряд такой серии «девственных» и «девственных по-ирландски» обходов, как в первую ночь Мерфи, — он возвращался в камеру, и игра возобновлялась. Иногда за целый перерыв положение на доске не менялось, а то вдруг на нее обрушивалась буря, целый шквал ходов.
Эта партия, «отпадение Эндона», или Zweispringerspott[87], проходила следующим образом:
Белые сдаются.
а) Мистер Эндон всегда играл черными. Если ему предоставляли играть белыми, он без малейшего признака раздражения погружался в легкое оцепенение.
б) Первоначальная причина всех последующих трудностей белых.
в) Как этот ход ни плох, очевидно, ничего лучшего не было.
г) Изобретательный и красивый дебют, иногда называемый «откупоркой».
д) Плохое решение.
е) Никогда не видели в кафе «Режанс»[88], редко в клубе «Диван[89] Симпсона».
ж) Поднят флаг бедствия.
з) Изысканно сыграно.
и) Трудно представить более плачевную позицию, чем в данный момент у бедных белых.
к) Изобретательность отчаяния.
л) У черных теперь неотразимая игра.
м) Белые заслуживают высокой похвалы за упорство, проявленное в борьбе за то, чтобы лишиться фигуры.