— Спорить они будут, — остывая, проговорил отец, когда вышли на улицу. — Не таким мозги ввинчивал. А все просто. Просто, а понимать не хотят. Вот скажи я им сразу: так, мол, и так, лучше кирпич мочить — мимо ушей пропустят! Потому что просто. А замути воду, наизнанку выверни да через задницу покажи — глаза на лоб — как?! Знаешь эту историю, как народ заставили картошку выращивать? При Петре в Россию картошку завезли. Привезли, стали народу раздавать — садите. Не берут! Не хотят. Тогда какой-то человек, видно, высокоумный, смикитил охрану поставить, сделать вид, что стерегут. Тут же разворовали! Дурак народ. Выгоды своей понимать не умеет.
— А какая тебе разница: поймут — не поймут, будут мочить — не будут? — усмехнулся сын.
— Странно ты рассуждаешь! Я как-то с одним режиссером ехал. Он мне рассказывал, как спектакли ставят. Если разобраться — зачем мне это надо? Ну раз не знаю — слушал. Интересно. Мотал на ус. Все может сгодиться в жизни.
— Ты помнишь наш первый приезд сюда с мамой? Платье какое было на маме, помнишь? — вдруг спросил сын.
— В первый? Это когда она пристреляться приезжала? Коричневое было платье. — Ответ отца не затруднил. — А чего ты спрашиваешь?
Помнит. Сын убедился. Действительно, все помнит. Мотает на ус. Только как-то… «пристреляться»… — и все.
— Тоже вот, — продолжал отец, — сколько лет резину тянула, собралась наконец, нет и тут — сначала надо было примериться! Что да как? Не доверяла…
Витьке попалась на глаза пробка, он стал ее попинывать.
В тот приезд, когда, по отцовскому выражению, мать «пристреливалась», не очень-то он звал ее. Так, для острастки. И мать твердо тогда решила не перебираться, не сходиться с мужем. Дня через два она уехала, а сын пробыл у отца еще с месяц. За это время произошло событие, повернувшее многое в жизни: он попал на соревнования по боксу, впервые увидел поединки статных мускулистых мужчин в кожаных перчатках. И когда вернулся домой, только и рассказывал дружкам, что о боксе. В их городке секции не оказалось, стал говорить матери о переезде — так хотелось стать боксером! А тут, кстати, словно по сговору, посыпались одно за другим от отца зазывные ласковые письма с серьезными планами совместной жизни, полетели телеграммы. Но сколь легко было срываться с места отцу, столь непросто матери.
Ариша уезжает! Ариша… — не уразуметь!
Чуть ли не вся большая родня, на редкость прочная по своим устоям кровной близости, на перроне, тут же соседи, знакомые. Провожают, рвут из рук в руки Витьку и мать, говорят наперебой что-то самое важное, последнее, пьяно дышат, всхлипывают, кто-то причитает. Нянька Ариша, тетка Ариша! Уезжает! Беда — шли к ней, нужен совет, помощь — к Арише, не оставит. Самых отъявленных буянов умела усмирять она, найти горемыкам тихое теплое словцо — стыдились ее, кляли себя, обещая и веря, хоть на день, на час, что заживут ох как, покажут еще всем кузькину мать! Узелком связующим была она, опорой, совестью даже как бы общей, что ли. Уезжает. Горько! Конечно, пусть, слава Богу, если все будет хорошо, слава Богу…
А когда поезд тронулся, большая шумная ватага сорвалась разом с места и побежала за вагоном. Бежали, потрясали кулаками, что-то все кричали, кричали, навзрыд, вдогонку…
Мать, стоя в тамбуре, впилась взглядом в родных. Крепилась, глотала воздух ртом, словно пыталась за него зацепиться, закусывала губы, сдерживая ответный крик, стон, слезы. Что творилось, боролось, рвалось в душе ее с этим нарастающим перестуком колес? На какое счастье рассчитывала пятидесятилетняя женщина, весь век прожившая в родных краях, заботами, делами близких своих? А может, ни на что и не рассчитывала, ехала к мужу, отцу ее сына, пытала судьбу и лишь немножечко надеялась.
На небольшой узловой станции Алтайка была пересадка. Взмыленные после полудневной толкучки у кассы, закомпостировали билет, дали отцу телеграмму. И пока шли на посадку со своей громоздкой ношей, состав, прямо на глазах, дернулся и покатился. Поехал, и все тут. Понеслись за ним во всю прыть мать с двумя чемоданами, сын, вперебежку, то с чемоданом и фотоувеличителем, то с полкулем муки. Такой нелепый груз! Долго собирались мать с сыном, а сорвались ехать в день. Поспешно, сумбурно. Будто гнал кто. Утром мать наготовила угощенья для проводов, к обеду упаковали, вернее, набили как попало и отправили контейнер, посидели за столом с родственниками, а к вечеру поехали. Понятно, в суматохе забыли многое уложить. Увеличитель — жалко вроде бросать — повезли с собой, а муку тем более. Туговато было тогда с хлебом: кто знает — каково на новом месте придется, помочь некому.
И вот эти-то полмешка муки Витька успел закинуть в тамбур последнего вагона. Вернулся за оставленными по ходу вещами, схватил было, бросил, побежал налегке, но квадратик последнего вагона покачивался впереди и удалялся. Увозил драгоценную, бесхозную уже муку. Хоть плачь, хоть реви! И было в этом что-то непостижимое, невероятное, мерещилась чья-то всесильная насмешка.
Тут же нашелся добрый человек, подсказал: на следующей станции поезд стоит долго, а от вокзальчика как раз туда отправляется автобус. Втиснулись со своей поклажей в маленький «пазик», всю дорогу мысленно подгоняли едва ползущий автобус, теряя всякую надежду. Но приехали, выскочили на перрон — на первом пути, как диво великое, стоит нужный состав. Правда, два последних вагона — как выяснилось — были отцеплены и отбуксированы куда-то в тупик. А с ними, выходит, и полмешка муки. Но мать с сыном уже не расстроились, а с легкими, счастливыми вздохами великодушно подарили свои полмешка работникам железнодорожного транспорта. Пусть кто-то радуется!
И снова двухсуточный путь, знойные степи, Балхаш, солончаки… и, как год назад, утопающий в зелени город теплым, тихим, сумеречным вечером. Народ вывалил из вагонов, встречаются, обнимаются, снуют. А мать с сыном стоят, стиснутые толпой, среди своих чемоданов, стоят потерянные, робеющие. Нет отца! Куда они? Зачем здесь? Что будет? Вдруг общий гвалт перекрыл голос, вовсе пригвоздил подростка и женщину: «Ты что, дура, не могла номер вагона указать?! Из конца в конец ношусь!..» Разметая людскую массу, надвигалась знакомая распаленная фигура. А когда уже в троллейбусе мать непривычно шебутливо поведала историю с мукой, отец рубанул: «Дурака валяешь! На что мне твоя мука — здесь в магазинах ее полно!» И даже четырнадцатилетнему Витьке стало ясно: что-то, видно, пока они собирались и ехали, изменилось в отцовском настрое, что-то успел он передумать. Впрочем, у него всегда было семь пятниц на неделе.
Отец рядом размахивал руками и что-то говорил, рассуждал. Виктор не слушал, улавливая лишь общее.
— Ты наш дом не ходил не смотрел?! — Сменился, вспыхнул вдруг отцовский тон. — Бывший, конечно, наш!
— Дом?.. — не сразу включился Витька, сообразил, затряс головой. — А-а, нет. Не заходил.
— Ты какой-то стал дурной… Притюкнутый. На ленивца похож. Обезьяна есть такая, ленивец. Висит на ветке и часами смо-о-отрит и смо-о-отрит… Идешь — глаза в колени. О чем думаешь?.. Как же так, не сходить? Там твой труд тоже есть. Посмотрел бы. Правда, дома совсем не видно, вишня сильно разрослась. Ну, сказал бы, объяснил: жил тут я, пустили бы. Меня-то хозяева нынешние хорошо знают. Я осенью заходил. От ворот мы виноград насадили, помнишь, такие грозди теперь висят! — Отец взвесил на ладони тяжесть невидимых гроздей. — А, ты же не захватил: я торцевую стену и эту, боковую, во двор, расписал. По углам бисером, будто вышивка, а на самих стенах — ветки еловые, а по ним белки прыгают. А какой сад стал! Очистили его мы, обиходили — он и пышет! — Отец сожалеючи причмокнул. — Не собралась бы Ира ехать — жили бы и по сей день… Фруктовые, витаминные места, что ей, больному человеку, еще надо? Нет, подалась в свою драную Сибирь! К родне своей ненаглядной, в родные, видите ли, края. Что, мол, случится, так там… Предрассудки.
Сын коротко глянул на отца, опустил голову, набычился.
— Что ты все морду-то воротишь? — прорвало отца. — Я плохого, по-моему, ничего не сказал. Сказал, что дом зря прохлопали, что условия для больного человека здесь более благоприятные. Да и для здорового — тоже. Конечно, в Крыму или на Кубани еще лучше, не так жарко, хотя как кому, там влажность повышенная. По крайней мере с Сибирью ни то, ни другое не сравнишь. Морозов нет, и то хорошо. Разве не верно? Что тебе не нравится?!
— Лучше, хуже, — пробухтел сын. — Заболела мама здесь…
— Не пори чепухи! Ты просто забыл или не знаешь: она еще, когда тебе было года три, в тяжелом состоянии в больнице лежала.
Прошло в Витьке, перегорело всякое желание что-либо выяснять, сил нет, усталость. Да и всего, всех вопросов к отцу, что душу тискают, не выложишь, не растолкуешь…
Затомила жажда, направился к летнему открытому кафе на углу, стеклянному павильончику с выносными столиками, или, проще, к забегаловке. Пока он с парой кружек и сеткой с крышками устраивался за столик, под грибком, отец у прилавка задал легкий нагоняй, пригрозив для убедительности жалобой в трест, толстенькому волосатому буфетчику за наличие пьянства в заведении. Тот хамовато фыркнул, но взялся за тряпку. Витька настраивался тихо, мирно попить кумыс, закусить мантами и уселся подальше от всех, а отец снова привлекал общее внимание! Сколько можно быть волоском на лысине?!