— Иван Поликарпович, тут у меня товарищ из редакции. Как считаешь, кого бы нам показать? Парусинова хватит! Больше не будем Парусинова поднимать, подзазнался товарищ. Кого б нам еще рекомендовать с положительной стороны?.. Сигалина? Правильно. Еще кого? Ага, правильно, Косюкова! Как его звать? Леонид? Значит, так, коммунистические характеры у Сигалина Петра из литейного, у Косюкова Леонида со второго мартена.
И потом я приходил к Сигалину Петру, садился на чурку холодного чугуна («отливающего лунным серебром», — записывал я в тетради) и задавал вопросы. Вопросы были элементарные: «Как вы этого добились?» и потом: «Скажите несколько слов о себе».
В очерке это выглядело в конечном счете так: «В эту торжественную минуту старому прорабу невольно вспомнилось», и далее перед ним проходило босоногое детство, служба в Первой Конной или на линкоре «Марат», встреча со знатным металлургом Коробовым. А под конец давался боевой эпизод: «Видите, — застенчиво улыбаясь, сказал старый прораб. — Вот эта деталь с виду обычная, а сколько с ней повозиться пришлось…» Потом я, как взыскательный художник, заменял слово «повозиться» на «поколдовать», а Алухов уже в полосе дописывал к слову «торжественный» еще слово «знаменательный». На том и кончалось, к моему огорчению.
Но легко было и утешиться: скажем, поехать на премьеру Народного театра текстильщиков, где хорошенькие девчонки в костюмах герцогинь или в ватниках покорительниц целины испуганно смотрели на меня через дырочку в занавесе: «Корреспондент! Напишет!»
Словом, я писал кое-как свои информашки и очерки. Разумеется, в ожидании времени, когда по-настоящему познаю жизнь и напишу роман. Я завел себе толстую тетрадку под заглавием «Заготовки к вещи». И девизом поставил: «Прежде чем написать один роман, надо пережить их сто». Кажется, я это сам придумал, хотя не исключено, что так же сказал Бальзак или Флобер.
В тетрадке появились разные записи. Скажем: «Червонное золото заката», потом сразу: «Сталевар сурово и нежно называл мартеновскую печь „Мартыном“».
И еще я, как Телегин у Алексея Толстого, придумывал биографии незнакомым людям, случайно встреченным на улице. Таким путем я углублял в себе психолога. Угадывал я почти всегда неправильно. Единственно, кого я узнавал без осечки, — это творческих работников. Я их узнавал по какой-то излишней живости, нескромному блеску глаз и боязни, что их примут за кого-нибудь другого, менее ценного. Разумеется, и меня можно было узнать по тем же признакам. Творческая интеллигенция… Черт знает почему и я с моими информашками — творческая интеллигенция, и тот хваткий парень, который сочинил песню «Мой Вася», — тоже. А тот инженер, который изобрел корабль на подводных крыльях, — тот не творческая, тот техническая интеллигенция.
Так я и жил в ожидании лучезарного будущего. «При газете», как говорил мудрый ответственный секретарь Соломон Маркович Днепров, человек, удрученный язвой желудка и жизненным опытом, кажется презиравший меня.
Я здорово отвлекся. А ведь я начал с того, что однажды в Крыму, в парке «Голубой залив», меня остановил совершенно незнакомый человек с грубым лицом и спросил: «Вы Ю. Сажин из редакции?»
Да, да, я Ю. Сажин, тот самый! Тогда он спросил, писал ли я о пуске пятого котла на Пантелеевской ГРЭС. Да, я писал. И признаться, рассчитывал, что очерк будет замечен. Он у меня назывался «Подвиг на заре».
— Щенок, — сказал мне вдруг мордатый дядя в пижаме. — Твое счастье, что ты нам под горячку не попался. Мы даже письмо хотели писать в редакцию… Но потом плюнули…
— Я вас не понимаю! — вежливо возразил я, хотя он меня смертельно оскорбил. — Я отвечаю за каждое слово в заметке, я сам был в котельном в ту ночь…
В самом деле, это была одна из самых больших моих журналистских удач: я приехал в Пантелеевку на пуск котла, а там случилась авария: во время опробования лопнула какая-то трубка, и два монтажника буквально при мне пошли на подвиг. Они полезли в самое пекло искать место прорыва. Они влезли в восьмиэтажную громаду котла, начиненную трубами, трубками и трубочками. И с риском для жизни устранили аварию, не задержали торжественный и великий момент пуска. Все это было при мне…
Гляжу на злобную физиономию этого, в пижаме, и думаю: ерунда какая-то; наверно, какой-нибудь обиженный, обойденный, неупомянутый! Вон я в отчете о юбилее Бетховена не упомянул в числе присутствовавших областного композитора Павла Чавлюгу. Так столько было звонков: «Это травля, это дискриминация!»
— Я видел, что вы там были. Но тем хуже, — говорит тот, в пижаме, поворачивается и уходит.
Я его догоняю и говорю благородным тоном:
— Извольте объяснить, что все это значит!
— Изволю, — говорит, — с большим моим удовольствием.
Потом он сказал мне еще три или четыре десятка слов — и все-таки ушел. Но мне вполне хватило, я все понял.
Он сказал: подлая история, ради треклятой липы людей послали в горячий котел, совершать подвиг, как вы изволили выразиться. Совсем не ради того, чтобы пустить агрегат досрочно. Это тоже глупость, но хоть можно понять… а тут их послали только для того, чтобы досрочно сдать агрегат комиссии, чтоб сводка была красивая. А потом все равно ему стоять, потому что турбина-потребительница будет только через полгода. Мы этого гада Фокина из партии погнать хотели. А он вашей газеткой отбился. Подвиг на заре!
Я был щенок. Может быть, я был и дурак. Но я был не сволочь. И я сгорал со стыда, вспоминая, как прославил этого гада Фокина, начальника котломонтажа, который сделал, оказывается, вот такую подлость. Я еще написал, что он похож «на большого доброго медведя и дружеской улыбкой воодушевлял». А те двое, как они, растолстевшие от ватников, протискивались между горячими трубами. Какими обручами стискивало, наверно, их головы, как перехватывало дыхание, как обжигало руки у места прорыва. Я еще что-то там такое вякал в статье насчет своей ноши, которая не тянет.
С ужасом вспоминал я куски, написанные вот этой рукой: «Беспечно отмахнувшись от струсивших плакальщиков, герои надели ватные костюмы, ушанки, напялили по две пары рукавиц и полезли в пекло. Есть суровое слово „надо“, не о нем ли думали они в ту горячую, поистине горячую минуту…»
Боже мой, неужели я это писал! Я, слышавший, как те самые честные «плакальщики» орали на симпатичного Фокина, чтоб он не смел… Я, видевший, с какой неохотой напяливали эти самые ватники два хмурых дядьки, что лазали в горячее нутро котла…
Говорят, у меня есть чувство юмора. Так вот, я его начисто теряю, когда вспоминаю эту историю…
1962
Константин Яковлевич дважды повернул ключ, нажал никелированную ручку, бесшумно отворил дверь… И в ту же секунду откуда-то из кухни Галкин голос:
— Костя, тапочки!
И ему было приятно, что она вот так его ждала. Наверно, прислушивалась к каждому шороху, чтоб на миг не запоздать с приветом. Это, в сущности, не важно, что она крикнула: «Костя, тапочки!», а не, скажем: «Любимый мой, как хорошо, что ты наконец пришел!» Конечно же, по сути это было то же самое…
Константин Яковлевич по-мальчишески швырнул портфель в угол и тотчас получил из кухни второй привет:
— Ты что, кирпичи в нем носишь?
Нет, в роскошном желтом портфеле, поместительном, как чемодан, Константин Яковлевич носил не кирпичи. Он носил в нем книги. Тяжеленные научные тома (в данном случае английские). Потому что — грешный он человек! — назначение директором и учреждение при нем специального зама по науке не избавляет его от необходимости заниматься наукой лично. Вот именно лично! И вот именно конкретно, а не вообще!
Константин Яковлевич присел на скамеечку, специально поставленную для этого у вешалки, и, ворча: «Вот именно лично…», «Вот именно конкретно…», стал стаскивать с себя тесноватые итальянские башмаки с четырехугольными носами.
Когда он поднял голову, Галка была уже перед ним — тоненькая, курносая, стриженная под мальчика.
— Что? Приятно поговорить с умным человеком? — спросила она и засмеялась.
— Конечно, — сказал он. — Разумеется. Только сам с собой и поговоришь как следует.
— Ну, не буду вам мешать, — сказала она и высунула язык.
Какое счастье, что Галка совсем не меняется, какой была, такой и осталась… Вот уже 1965-й скоро, а она все такая же… Но ведь и он не меняется! Безусловно, не меняется, хотя ему в его обстоятельствах это в тысячу раз труднее…
Константин Яковлевич сунул ноги в тапочки и, подойдя к зеркалу, придирчиво осмотрел себя. Из дубовой рамки на него, скептически прищурясь, глядел молодой (безусловно, молодой — без плеши, без седины, без морщин) загорелый мужчина, интеллигентный и спортивный. Таких любят показывать в телепередачах «Мир интеллигентного человека». Именно такими в художественных фильмах средней руки делают положительных и в то же время дерзновенных физиков, дающих отповедь нигилистически настроенным гуманитариям…