— Так я не женюсь, но этого убийцу не прощу, — отвечал им Намет.
Собравшиеся бросились на него с кулаками:
— Процентщик! Шкуродер! Ни один обыватель не отдаст вам ни гроша. Слышите, кровосос?! — Сперва Намет испуганно заморгал своими узкими глазами-щелочками. Но, вспомнив о векселях и закладных обязательствах, которые он имел на каждого должника, понял, что ему нечего бояться. Намет больше не отвечал на оскорбления, он пребывал в безмолвии, как тупой топор, всаженный в суковатое бревно. Евреи увидели, что ничего не могут с ним поделать, и сплюнули с отвращением. Только после того, как стало совсем тихо, раввин обратился к бывшему жениху Двойреле:
— По закону надо просить прощения трижды в присутствии трех свидетелей, а если тот, у кого просят прощения, не прощает, то больше можно не просить. В соответствии с этим вы выполнили все, что были обязаны по закону, и даже более того.
— Я не хочу ограничиваться только тем, что обязан делать. Я буду валяться у его порога недели и месяцы, пока он меня не простит.
На евреев напал ужас от сцен, которые им еще предстояло видеть. Намет тоже вздрогнул от страха, как будто увидел, что его собираются замуровать живьем. Если этот убийца останется в Амдуре и будет продолжать выкидывать свои фортели, то он, Намет, не сможет на улице показаться, чтобы собирать долги. Неожиданно для всех он принялся кричать, что прощает убийцу и что ему не нужно никакое вено при условии, что тот сегодня же уедет из Амдура.
— Он вас прощает, — кричали евреи гостю так весело, как будто он снова стал женихом, а они его поздравляли.
На минуту все лица окружающих слились для Цемаха в одно. Потом каждая физиономия превратилась в целых три, как будто он видел собравшихся в осколках зеркала. Обыватели что-то говорили ему, махали руками, но он казался оглушенным, словно стоял около водяной мельницы, все колеса которой крутились, заглушая голоса людей. «Вот как? Несостоявшийся тесть прощает его?» — в его глазах горело отчаяние больного, который пробудился от кошмара и увидел, что явь еще хуже. Обыватели обменялись между собой подозрительными взглядами: в ясном ли он уме? Понемногу дом раввина опустел, за столом остались сидеть раввин и реб Цемах Атлас.
Реб Борух Рубин считал себя тем утонченным и деликатным человеком, который, согласно Геморе, очень страдает, испытывая отвращение ко всему, что не деликатно и не кристально чисто. Он тянул себя за белые длинные пальцы так, словно доил их, и говорил с холодным гневом:
— Закон не требует, чтобы кающийся, прося прощения, растягивался на земле. Знаток Торы не должен этого делать, даже если ему этого хочется. Так недвусмысленно утверждает «Мишна брура»[99], ссылаясь на великих мудрецов последних поколений[100]. У живого следует просить прощения трижды в присутствии трех свидетелей, как я уже говорил. У усопшего следует просить прощения в присутствии миньяна. Однако неслыханно, чтобы женатый человек, знаток Торы, лежал целый день на могиле своей бывшей невесты. Именно потому, что Фальк Намет увидел его валяющимся на земле, он счел это подходящим временем для мести. Если бы реб Цемах вел себя, как подобает себя вести знатоку Торы, деликатно, он бы избежал и собственного унижения, и унижения Торы, а отец его бывшей невесты простил бы его еще раньше.
— Я не хотел вырывать у него прощение силой. Если бы он даже простил меня всем сердцем, я бы сам себя не простил. Я искал унижения, а не прощения, и я хотел, чтобы это унижение длилось как можно дольше, — говорил Цемах со злыми морщинками в уголках рта, вызванными нетерпением и пренебрежением ко всем, кто видел, как он унижался. И прежде чем пораженный духовный глава Амдура успел ему ответить, он вскочил с места и вышел из раввинского дома.
Он пошел на постоялый двор забрать свой сверток и на минуту остановился у дома Фалька Намета, дверь которого была заперта, а окна закрыты ставнями, что делало его похожим на слепую и немую руину. Со всех сторон вслед ему смотрели местечковые евреи. В глазах их был страх, как бы он снова не лег у порога Фалька Намета. Но Цемах зашагал дальше. Если бы он сейчас растянулся в грязи, он выглядел бы в своих собственных глазах комедиантом. Однако Цемах не искал унижения комедианта, как тот виленский табачник Вова Барбитолер, ходивший по домам. Цемах помнил слова Махазе-Аврома о том, что он — ужасный гордец. Но одним махом свой характер не переломишь. В Новогрудке его учили, что надо всю жизнь работать над собой, чтобы перемениться.
— Ох, Цемах-ломжинец, — говорил он сам себе, — тебе еще долго придется валяться в грязи и искупать свои грехи, пока ты разобьешь свое сердце и сможешь сказать про себя: «Сердце сокрушенное и удрученное, Боже, презирать не будешь»[101].
Муж Славы пришел домой, и в просторных комнатах Ступелей вдруг стало тихо. Было около девяти утра. Обе свояченицы, Хана и Фрида, шушукались на кухне, пока их мужья ждали деверя в гостиной.
Володя стал за прошедшее время еще ленивее и пузатее, он зевал и дремал целыми вечерами в мягком кресле. Пару раз в течение вечера он звал жену добродушно и шутливо:
— Мадам Ступель?
Больше ему нечего было сказать. Хана понимала, что муж просто хочет узнать, дома ли она, чтобы продолжать спокойно прислушиваться к монотонному тиканью больших и маленьких часов. Чтобы не нарушать свой душевный покой, Володя перестал беспокоиться даже о неудавшейся семейной жизни Славы и о делах, которые последнее время приходили в упадок. Прошлой ночью он, сидя напротив жены, вновь порадовался ее большому телу и розовому лицу — она до сих пор была, что называется, кровь с молоком. Хана тоже уже свыклась с молчанием чистых пустых комнат и больше не вздыхала от тоскливого желания иметь ребенка. Однако сегодня утром покой был внезапно нарушен: Володя сидел как на углях. Кто знает, какой черт вернул домой мусарника?
Старший Ступель, Наум, за прошедшее время стал еще раздражительнее, он постоянно кричал дома и в лавке, что его приказов не выполняют. Теперь он вспомнил о неприятностях, которые доставлял ему единственный сын. А виноват в этом муж Славы! Лучше бы его разорвало прежде, чем он оказался в их доме. С тех пор как Цемах вступился за служанку, с которой сын развлекался, Лола уехал в Белосток якобы для того, чтобы потереться среди торговцев, и гуляет там на деньги отца, потому что дядя Володя не пускает его в лавку. Наум собрался уже было вскипеть, что он равноправный компаньон и ему не нужно ничье разрешение, чтобы взять на работу своего сына. Но в это время с кухни заглянули с вопрошающими лицами обе женщины. Володя встал.
— Время спускаться в лавку. Если бы были хорошие новости, Слава пришла бы об этом сказать.
Цемах, одетый в пальто, сидел в своей прежней комнате с дорожным свертком, лежавшим у его ног на полу, как будто он зашел только на минутку. Придвинувшись на стуле к нему, Слава не пропускала ни единого его слова, при этом у нее было чувство, что Цемах смотрит на нее, но не видит. Когда он рассказывал о валкеникской библиотеке, она мысленно улыбалась. Она ведь все время ожидала, что он перессорится со всеми в местечке, где размещалась его ешива. Однако его рассказ об Амдуре ее ужаснул. Слава смотрела на его расхристанную одежду и спрашивала себя, неужели это ее муж? Может быть, она тоже уже стала старой еврейкой в парике?
В этот серый осенний день гладкий лоб Славы сиял матовым светом. Свитер позволял видеть ее полную высокую шею. Русые волосы, поднимавшиеся башенкой над правым виском, были еще густыми. Она по-прежнему выглядела цветущей: беловатый пушок на щеках, голубоватые белки глаз, сверкающие зубы. Губы ее были такими сочными, словно она только что ела спелый гранат и на них остался его винноцветный сок. Именно потому, что с его первой невестой из Амдура случилось такое несчастье, Цемах должен был, по Славиному пониманию, быть счастлив, что она, его жена, жива и сидит рядом с ним. Однако у Цемаха был вид человека, который долго плыл в ледяной воде и из последних сил едва выкарабкался на пустынный островок, чтобы только перевести дыхание, прежде чем снова броситься в воду и плыть к далекому-далекому берегу.
Он сказал, что приехал, чтобы дать ей развод, и что хочет отправиться скитаться по свету. Узнав, что довел до смерти свою первую невесту, он больше не может вести семейной жизни. Слава стыдилась, что все еще держится за него. Он никогда не умел быть ласков и все же всегда нравился ей своей мужественностью и тем, что был не такой, как все. А сегодня он был всего лишь сломленным, стонущим человеком.
— Ты не можешь себя простить за ту, из Амдура, а за меня ты можешь себя простить, я тебя не волную, — ее лоб нахмурился.
— Как раз поэтому я и хочу тебя освободить, чтобы не быть виновным и в твоей разбитой жизни, — сказал он.