А тут письмо приходит из Сибири от старшего брата. Пишет Иван, что, мол, пятистенник рубит, что жизнь тут вольготная, в Сибири, простор, одним словом. Брата Василий видел последний раз в сорок шестом: оба они тогда приезжали на родину, мать хоронить. Тогда Иван хвалил этот сибирский городок, в котором осел еще до войны. Дышится там, говорит, легко. Иван завербовался туда в тридцать седьмом, уехал после того, как погиб отец. Сразу взял и укатил. А на фронт не попал по зрению. Василий с ним всю войну, считай, переписывался, не рвал родственных нитей.
Прочитал Василий письмо братово, а сам он в тот день чуть под банкой пришел, с ним такое стало случаться после конфликтов тех самых, и говорит: «Собирай, Марья, манатки, уезжаем отсюда». А Мария уперлась, тоже, видать, с характером была, гордая: «Не поеду! Не могу. Юрка совсем маленький, мать болеет. Куда ж тут ехать?»
Ах, не хочешь мяса?! Ну так грызи кости! И хлопнул Васька дверью. Громко, дурень, хлопнул. Сопляк, нанюхавшийся пороху. Захотел легко подышать сибирским воздухом…
Приехал к Ивану как раз к новоселью. Отгрохал братан домину, простор им с Клавдией и ребятишками. Строй, добрый брат говорит, три стены. Три только осталось поставить — четвертая стоит, чтобы дом получился. И будем соседями — старший брат, младший брат.
Василий круто взялся за дело. Днем работал на механическом — его сразу за своего признали, вечером — дом строил. Своими собственными руками. Через почту помирился с Марией. Пришли к согласию: построит Василий дом, и приедут жена с сыном.
Три стены уже стояли, когда случилась такая вот штуковина. Как это назвать, он и сейчас не знает. Шутка это была, подлость или просто придурь бабы-стервы — не узнает уже никто и никогда. Нет уже давно Ивана на свете, нет и Клавдии, разъехались их дети по стране, разлетелись по белу свету.
Короче, дело было так: написала Клавдия два письма. Одно должно было пойти в Горький, старшей сестре Ивана и Василия (она с четвертого года, самая старшая в семье была из детей), второе — своей сестре на остров Сахалин. Ну и — скажи не дура баба! — перепутала конверты. Полетело горьковское письмо на остров Сахалин, а сахалинское — в тот город, где ясные зорьки. И были, между прочим, в том письмишке сахалинском такие вот стишата «Васька пристройку кончает, три стены стоят. Как закончит, так мы его вытурим. Нечего тут делать, пол топтать». Сестра ему то письмишко переслала…
Василий плюнул на дом недостроенный, повернулся и ушел. Вот так и ушел, ядрена мать. И с тех пор ни разу в жизни ни одного слова не сказал Ивану. Ни разу…
Работать он продолжал на заводе. А жил в каменном карьере заброшенном. Благо лето в Сибири не холодное. Вот так вот наработается досыта, и в пивную. А куда ж еще. Выпьет водки, пивом зальет. И жизнь не такая уж поганая кажется, средство-то проверенное.
На заводе узнали, что он в лесу живет, в карьере, и нашли к зиме комнатушку в бараке. Барак тот на снос шел. Потом, в будущем, когда его снесли, и получил Василий эту самую комнату-берлогу в пансионе многолюдном, по сути, тоже, как он говорил, в бараке. Только на шестом этаже. Зато в самом центре города и «Ландыш» напротив, наискосочек.
Ох и дубарняк же был в ту зиму в ветхом полуразвалившемся бараке! Холодная стояла зима, злющая, натуральный сибирский мороз. Иван приходил, звал его. Василий не сказал ни слова, на порог не пустил брата. Вот какой гордый был, ядрена шишка…
Только водкой и грелся Василий в том бараке, и лечился водкой. Написал жене, приезжай, дескать, устроился более-менее. И к лету Мария приехала, вместе с Юркой прикатила.
Нет, не станет винить Василий в своих бедах жену… А что же случилось все-таки? Сломалось в нем что-то за тот год, за ту лютую зиму, лопнула какая-то пружина в механизме под названием «человек разумный». И нету запчастей к тому механизму, ни по каким блатам не достанешь. Не сломал его фронт, а тут вот сдал в одиночестве — за один только год. Не сумел жить Васька в мирной жизни, не научился. Дернет водяры и говорит только о вылетах боевых, о самолетах, о фугасных бомбах. Берет он свой обшарпанный аккордеон, который купил здесь же по-пьяни, а играть еще в войну немного научился, и бацает — как там Лещенко пел: «Наши сердца, как перчатки изношены. Нам надо много молчать. Чьей-то жестокой рукою мы брошены в эту плохую кровать». Ностальгия заела по самолетам, пулеметам, фугаскам, по… войне. Вот так бывает в жизни. Крутой он тогда дал вираж, закрутил «мертвую петлю». Мария терпела-терпела да не выдержала. Забрала сына и осенью укатила восвояси за Синие горы, к большой голубой реке. А Василий уж тогда по-черному закинул, на всю гашетку. На заводе уже он не работал. Грузчиком стал в ресторане, в магазине, да мало ли еще где и кем?.. «Эх жисть моя, жестянка», — поется в одной песне…
…Вот и живет Федотыч сейчас в жалкой своей каморке без семьи, без работы. Сунется куда-нибудь, доработает до аванса, и прости-прощай. А в последнее время наловчился — ходит на вокзал посылки разгружать, берут там временно. Или на винзавод, и там нанимают поденно: смену отпахал — получи и отваливай.
На винзавод не любит Федотыч ходить — соблазнов много. А если не выдержишь до конца смены, застукают под запахом — выгонят и «копеек» не дадут. Так там, некоторые ушлые, что делают? Оформится такой, выйдет на работу, похмелится от души и сваливает еще до обеда. Стратегия. Одна беда — в клюве с собой не унесешь, контроль в проходной строжайший. И «трезвяк» за углом, стоит кому-то трубку снять — вмиг «дилижанс» примчится.
Вообще-то Федотычу пенсия уже положена, да тянет, все тянет, не решается пойти оформить. Ведь на поверку-то выходит, что предъявить — нечего. Жизнь прожита, всю жизнь пахал, а для пенсии маломальской, по сути, нечего предъявить…
На почте железнодорожной работа поинтереснее. Оттянул двенадцать часов — и получай свой кровный червонец. Живые деньги — оно надежнее. И за флакушкой бегом. Флакушка, она и лучше вина, и дешевле выходит.
…А Мария, там в Горьком, снова замуж вышла. И умерла потом. Давно уж. Сын писал, что, мол, долго болела мать, рак прилепился. Чудно, Федотыч думает, не курила, не пила, а рачок съел. Тут всю жизнь в угаре, а вроде как ничего, работает мотор, крутится.
Юрка не забывает старика, пишет иной раз. Хороший парень, спору нет. В гости вот звал. Приезжай, мол, батяня. Погостишь, а захочешь — совсем останешься. Он приезжал, Юрка, лет шесть назад, а, может, восемь, тогда они и повидались. Потом писал, что женился, дочка у него. Сейчас, поди, уж года четыре… Куда к ним ехать, людей смешить? Для них только обуза.
А сын зовет. Хорошо бы сейчас с родным человеком просто так поговорить. Ведь и вроде среди людей живет Федотыч, а вроде как бы один. Пообщаться-то не с кем, душу излить. Сам с собой иной раз разговаривает. Или с голубкой бесхвостой, что к нему на карниз прилетает. Давно уж он ее подкармливает хлебными крошками. Жалеет, тоже убогая. За жизнь спросит, что, мол, тянешься еще, как и я, не сдаешься? Она крошки жадно хватает, подпрыгивает аж, а Федотычу кажется, что имеет что-то ему сказать. А когда поддатый, так сам за нее и ответы придумывает… А с кем ему больше общаться? Телевизор иногда включает. И то если футбол или хоккей. Или там бокс, это уж он не пропустит, если на ногах держится. Книг не читает. Хотя нет, читает одну книгу. Уже лет десять подряд читает. Достает нет-нет и перелистывает, уж больно здорово она его за душу взяла. Название той книге «Старик и море», а автора фамилию — ну никак не может запомнить. Кубинская, видать, фамилия (там ведь про Кубу пишется) — трудная. Попалась ему книженция эта на шабашке, в деревне. Был там у них в бригаде один парень молодой, все книги почитывал в свободное время, или, как смеялись над ним, знакомые буквы выискивал. Ну так вот, с тем парнем — а как его звать? начисто вылетело — пошел Федотыч на пару в магазин. А там, в сельпо, все вместе тогда продавали: табак, коньяк, флакушки. И книги тут же. Так вот, увидал пацан те книжки — и хвать — сразу три штуки. Брошюры даже, не книжки, в бумажной обложке. Клевая, говорит, штучка, порекомендовал бы я тебе почитать. Да не дойдет до тебя, ты же темный, Азия. А, между нами, автор вот за эту книженцию Нобеля огреб. Не кисло? Знаешь сколько можно флакушек на Нобеля отцепить? Не вагон даже, эшелон. Да еще цистерну. И заржал, волосатый. А старик не обиделся, не в его привычках тогда уже было обижаться. Но книжку тоже купил. Благо цена сходная, всего пятнадцать копеек.
Байка там простая, как соленый огурец. Ну поймал старик рыбу, ну акулы ее сожрали. Да не все так просто, суть поглубже сидит. И читает ее Федотыч, перечитывает замусоленные уже страницы, и все копается, на себя прикидывает и так и этак. И что, думает, тот патлатый там понял? Эта книга не для шпаны зеленой, эта книга для стариков. И автор той книги — как его — нет, не вспомнить, пацан говорил, застрелился. Не верит старик: что ему стреляться? Это ведь только от полной безысходности можно руки на себя наложить. Как тот немец в Югославии. А Федотыча еще не тянет на тот свет.