Нечаянная двузначность у Пастернака бывает связана с омонимией именительного и винительного падежа. В предложении из поэмы «Девятьсот пятый год» (1925 — 1926) даже контекст плохо помогает разобраться в том, кто и кого сосчитал: В зале гул. / Духота. / Тысяч пять сосчитали деревья. Не то деревья пересчитывают собравшихся в зале, не то, наоборот, собравшиеся в количестве пяти тысяч считают деревья, словно ворон или галок.
Сходное недоумение вызывает сентенция: ...Стеченье фактов любит жизнь («9‑е января», 1925; ранняя редакция). Где субъект любви и где объект? Синтаксически нейтральный порядок «подлежащее — сказуемое — дополнение» выглядит очевидным абсурдом, но обратная грамматическая интерпретация тоже немногим осмысленнее24.
Подлежащее и дополнение не сразу отыскиваются и в такой строке: Прошедшей ночью свет увидел дерн («Спекторский»). Скорее всего, подлежащее — дерн , хотя порядок слов подсказывает иное. Невнятность усугубляется тем, что слово дерн — «верхний слой почвы, скрепленный корнями травянистых растений», — выступает в несобственном значении: Пастернак, наверное, хочет сказать, что в эту ночь из-под земли пробилась травка.
Бывает и так, что не всегда или не сразу ясно, какие члены связывает союз: ...Отец ее, — узнал он, — был профессор, / Весной она по нем надела креп, / И множество чего... («Спекторский»). Первое, что приходит в голову, — Мария Ильина в знак траура по отцу надела креп и множество чего еще. Лишь перечитав текст дважды и трижды, улавливаешь мысль автора: Спекторский узнал не только о том, что отец Марии был профессором, но и обо многом другом.
Интересный аграмматизм есть в «Волнах». Пастернак обращается к социалистическому государству будущего:
Ты — край, где женщины в Путивле
Зегзицами не плачут впредь...
Время глагола тут не согласуется с семантикой наречия (правильно было бы сказать больше не плачут или не будут плакать впредь ). Но это еще не всё: сделанное в придаточном указание на топоним приходит в противоречие с «локусом», названным в главном предложении. Опираясь на «Слово о полку Игореве», поэт пытается выстроить антитезу: раньше женщины плакали, как Ярославна в Путивле, а при социализме — плакать не будут. А получается: социализм — это край, где в Путивле не плачут.
Особняком стоят стилистические диссонансы: часть из них я склонен тоже квалифицировать как небрежность. Она порождается двузначностью стилевых форм, которые берутся в одном своем качестве, а в тексте проявляют другое. В высшей степени это свойственно бюрократическому жаргону. Его элементы в XX веке наводнили повседневную речь, чем и привлекли Пастернака, смотревшего на них как на средство снижения пафоса, способное сообщить стихам налет разговорности. Внедряя в любовное послание лексику и фразеологию делопроизводства, поэт за улыбкой стиля прятал внутреннюю тревогу:
Любимая, безотлагательно,
Не дав заре с пути рассесться,
Ответь чем свет с его подателем
О ходе твоего процесса.
(«Два письма», 1, 1921)
Но канцеляризмы пришли в неформальную речь из сбамой формальной сферы письменной деятельности. Память об этом не истерлась: неосторожное обращение с канцелярским слогом может обернуться сухостью и отчужденностью. Элементы деловой речи придают казенный оттенок чистосердечному поздравлению: Я поздравляю вас, как я отца / Поздравил бы при той же обстановке («Брюсову», 1923). Так же точно с трагической тональностью лирики диссонирует почти канцелярское: Я вспомнил, по какому поводу / Слегка увлажнена подушка («Август», 1953). Ср. в стихотворении «Тишина» (1957): ...Не солнцем заворожена, / А по совсем другой причине 25.
Стилистической двойственностью обладают формы не только «нижних», но и «верхних» регистров. Например, славянизмы в разговорной речи, как правило, звучат иронически: ... Уста жуют («Евгений Онегин», 5, XXIX, 2). Поэтому диссонансом кажется то место из «Магдалины», где в разговорном клише закусить губу — «прервать речь; сдержать смех, слезы и т. п.» — под воздействием религиозной темы прозаизм заменен поэтизмом церковнославянского происхождения: Брошусь на землю у ног распятья, / Обомру и закушу уста. Неловкость усилена будущим временем глагола (обычно это выражение употребляется в прошедшем и по отношению к другому лицу). Слух цепляет также метонимия ноги распятья вместо ног Распятого или подножия креста .
Необходимо, однако, признать, что, хотя бурлескное соединение стилистически несоединимых речений пускает иногда мысль читателя в нежелательное для автора русло, в целом «неразличение» стилей отражает программные принципы Пастернака: классический гладиаторский Рим у него соседствует с туземными турусами на колесах («О знал бы я, что так бывает...»). Еще В. В. Тренин и Н. И. Харджиев заметили, что для поэта «характерно сталкивание слов самых отдаленных лексических рядов: банальных „поэтизмов” (душа, небеса, мечты) и медицинских терминов (экзема, стафилококки), варваризмов и „областных” слов русского языка, славянизмов, имеющих высокую окраску <,> и слов комнатного обихода»26.
Постоянные оговорки и неуклюжие выражения, косноязычие, сбивчивость, бессвязность, сочетание плеоназмов с эллипсисами, многословия с недоговоренностью, наконец, крайняя неровность стиля, я думаю, безошибочно указывают на основной источник и ориентир поэтического идиолекта Пастернака. Это — непринужденная устная речь, которая, в отличие от письменной, не оставляет возможности перечитать и «отредактировать» сказанное. Отсюда «авторская глухота»: говорящий плохо себя слышит. Отсюда и то, что пастернаковские амфиболии — это преимущественно сдвиги по смежности, а не по сходству: в повседневном речевом общении «метонимические модели получают <...> такую свободу реализации, которой не знает» литературный язык»; в то же время в разговорной речи «почти полностью отсутствует метафора»27 (аккуратнее было бы сказать — потеснена).
Но субстратом поэзии Пастернака не была устная речь вообще: его стихи напоминают разговор интеллигента, которому не чуждо бурлескное смешение книжностей и просторечия, высокого и низкого, «патетического и прозаического»28. В интеллигентности Пастернака Брюсов усматривал тематические —и, я бы добавил, речевые — истоки пастернаковской поэзии: «<...> история и современность, данные науки и злобы дня, книги и жизнь — все, на равных правах, входит в стихи Пастернака, располагаясь, по особенному свойству его мироощущения, как бы на одной плоскости»29.
Конечно, не всякий интеллигент манерой речи похож на Пастернака, корни поэтического строя которого надо искать в его собственном речевом укладе. Если верить мемуаристам, он писал так же, как говорил, и говорил так же, как писал: «<...> весь строй стихов Б<ориса> Л<еонидовича> именно таков, какими были ход мыслей и речь Пастернака» (Е. Б. Черняк)30. А тому, какими они были, имеется немало свидетельств. И. Г. Эренбург описывал это как «сочетание косноязычия, отчаянных потуг вытянуть из нутра необходимое слово и бурного водопада неожиданных сравнений, сложных ассоциаций, откровенностей на явно чужом языке»31. Пастернак «говорит сложно, перебрасываясь, отступая, обгоняя сам себя» (А. Н. Афиногенов)32. «Ахматова рассказывала, что когда к ней приходил Пастернак, он говорил так невнятно, что домработница, послушавшая разговор, сказала сочувственно: „У нас в деревне тоже был один такой. Говорит-говорит, а половина — негоже”» (К. И. Чуковский)33. А. К. Гладков вспоминал, что «Б<орис> Л<еонидович> всегда многословен, сбивчив, хаотичен, хотя все говоримое им внутренне последовательно и только форма импрессионистически-парадоксальная»34. По словам Исайи Берлина, речь Пастернака «зачастую перехлестывала берега грамматической правильности — ясные и строгие пассажи перемежались причудливыми, но всегда замечательно яркими и конкретными образами, которые могли переходить в речь по-настоящему темную, когда понять его уже становилось трудно»35. «Речь лилась непрерывным захлебывающимся монологом. В ней было больше музыки, чем грамматики. Речь не делилась на фразы, фразы на слова — все лилось бессознательным потоком сознания <sic!>, мысль проборматывалась, возвращалась, околдовывала. Таким же потоком была его поэзия» (А. А. Вознесенский)36.