— Поди. Поди... Проблюйся — потом придешь, — Он толкал меня за дверь, столько же брезгливо, сколько жалеючи. Свой.
Я вывалился на свежий воздух; у подъезда меня, и правда, вырвало. Это хорошо. Ночь. Звезды. И блевотины под ногами я не видел — уже темно.
Надо. Отступать некуда. Два с лишним десятилетия барабанил по клавиатуре машинки. Мое «я», мои тексты (я теперь нажимал и на тексты) выбросить в угоду тому, что он тоже человек?.. Да, выбросить, — сказал я вдруг сам себе. Да, человек. Хмель выходил. Хмель словно вываливался из меня кусками. Но оставшиеся куски (пласты) были все еще огромны. Я слабел... опять моя пауза.
Так вот и таскаются (так бесконечно) по знакомым местам в надежде добавить — в упрямой надежде не дать пройти опьянению и накатывающим ему в подхват неуправляемым мыслям. У пьяной ночи своя композиция, свой поминутный крепеж. Идти, добывая очередной обжигающий глоток не там, так тут, — это привилегия и одновременно цель. Это и забава, и рулетка. Изысканная и игровая нацеленность интеллектуалов дается не всем. Нам — да. (А они пусть спят. Они — это люди.)
Я стоял, покачивался. Уже редкие шли машины. Промчалась скорая помощь. (Подумал о брате Вене, как он там?)
Вышел Чуб.
— А-а. Ты здесь?.. — И меня, ждавшего, он похвалил: — Мол-лодец!
И показал полную бутылку, тот самый мой гонорар. На теле бутылки сверкнули змейки отражений.
Мы двинулись дальше.
Чубик меня не потерял, а я не потерял его. Чуб старался — я тоже. Я как-то вдруг сжился с ним. Шли рядом. Такова жизнь. Наши с ним два столь разных дела не могли стать одним, но ведь они совпали, совместились, а в надолго затянувшемся совместном деле попутчик, хочешь или нет, почти родственник.
— Выпей, брат, — стукач, инстинктивно чуткий, еще и иронизировал. Не целя, он попадал. Не сознавая, что у слова брат есть смысл.
Я делал глоток, придававший силы. Но, похоже, не только мне — Чуб тоже после каждого моего прикладывания к бутылке веселел. А улицы унылы. Раз десять за этот полутемный переход, за этот (не самый длинный) отрезок наших блужданий и выпивонов по ту сторону Таганки я думал отменить тяжкое предприятие. Колебался. И каждый раз возвращался к исходному мотиву: некуда деться; вынянченное, выпестованное всей моей жизнью, он загубит мое — большее, чем я.
Нас остановил милиционер. В темноте я почувствовал, как меня схватили за плечо и — рывком — развернули. Я тут же перестал пошатываться, выровнял тело, не желая оказаться в милиции. Я уже не был сильно пьян, а пошатывался просто так, из вялой ночной привычки (и отчасти для Чубика). Милиционер развернул меня к себе лицом. Смотрел. А второй начеку стоял поодаль. Ко всему готовый. В опущенной руке дубинка.
И с какой же прорвавшейся в голосе страстью, с какой вдруг заботой Чубик тотчас устремился ко мне и к схватившему меня менту: стоп, стоп, лейтенант!.. Чуб не мог позволить им меня забрать, ни увести в сторону, он не мог и помыслить о таком, я был его добыча. Он, как узналось после, готовился потратить на меня минимум еще кассету, 90 минут.
— Но-но, лейтенант. Мы приятели. Мы гуляем. Все хорошо, лейтенант!.. — заговорил Чубик, бросившись к нам. И ведь как быстро разглядел во тьме чужие звездочки.
Теперь и я перед лейтенантом выпрямился, с некоторой даже нарочитостью — мол, трезв и крепок! смотри! Я хотел идти, хотел продолжать путь, и тоже ведь, моя добыча, я не хотел остаться без Чубика.
Чуб коротко и напористо объяснялся с ними. Я стоял поодаль. Но чутко слушал. Быть отмеченным милицией — плохое начало любого дела; хуже не бывает. Мне стало чуть полегче, когда Чубик также не захотел засвечиваться. Ни корочек, ни какого-либо удостоверения он не показал им, ничего — а, мол, паспорта, с собой, увы, нет.
— Петрович, — обратился он ко мне. — Есть у тебя паспорт?
Я колебался: произнесу два слова пьяным баском — могут забрать, скажу слишком трезво — насторожится Чубик; я молчал, серединка золотая, не подведи.
Меж тем это было худшее, что можно придумать: милиционер, реакция на молчанку, вдруг придвинулся ко мне и быстро провел руками по груди, по брюкам. Надо же. Он даже по коленям, оглаживая, провел, а вот до носков моих в ботинках не добрался. Я онемел.
— Пустой, — сообщил он второму, давая понять, что вполне меня обыскал.
А тот подступил ближе, сам вывернул мне брючные карманы, выскреб оттуда бумажную труху. И пятьсот рублей.
— Разве ж деньги. На штраф нету! — негромко произнес я, пока он светил фонариком на купюру.
Он оценил (мой голос). Не вовсе, мол, пьян.
Купюру вернул. Но все крутил в руках мои незначащие бумажонки: квитанция за свет в сторожимой квартире, билет на электричку. Голос ли мой, негромкий и трезвый, неожиданно его встревожил. Трудно сказать. Ясно было одно — всматривается. Сейчас спросит.
А Чуб, с лейтенантом, к этой минуте уже закурил, угостив того хорошей сигаретой, взятой у Кэрол. Пахнуло дымком. Они беседовали — к ночи, мол, холодает, а вообще осень как осень.
— Кем работаешь?
Я молчал.
Чубик пришел на помощь. Стоя рядом с тем милиционером, он — через расстояние в три шага — крикнул этому:
— Сократили его. Стесняется сказать... Их полтыщи сразу выгнали!
Мент криво улыбнулся:
— Перестра-аиваемся! Н-даа-а. Запросто работенку теперь не подыщешь...
И милиционер вдруг нейтрально-дружески взял под козырек. (Еще минуту назад намеревавшийся двинуть меня в ухо.) Чудо. Двинуть в ухо он собирался просто так, чтоб согреться. И чтоб на его вопросы человек (я) отвечал побыстрее, пошустрее. Я чувствовал, что он целит, и переступал с ноги на ногу, меняя меж нами расстояние. Уха всегда жаль. Пусть ударит, но не прицелившись, — такая вот пантомима разыгрывалась у нас с ним минуту-две в блеклой полутьме. Но теперь он передумал. Купюру вернул; и под козырек взял. Бывает. Не ищи логики. (Ищи, как от логики уйти.)
Остались вновь вдвоем, два пьяноватых верных попутчика. Шли. Чуб, довольный, насвистывал.
В темноте возникали, слева и справа, слабо освещенные старые пятиэтажки. Что за район?
— Дай выпить, — сказал я Чубику. У него, в запас, оказалась еще бутылка.
— Успеешь.
— Жлоб. Не тяни душу... Дай!
Я только теперь и захотел выпить. Нож не нашли (и меня вместе с ножом не забрали), что было чудом, а может быть, неким знаком. С той, однако, оговоркой, что с этим чудом и знаком я не ловчил и не впутывал небо в свои мирские агэшные дела — Бог это Бог, он высоко. Бог меня любит, каким бы я ни был. Но знаков не подает, зачем ему мелочиться. Знаки и нетвердое умение их читать — человечьи проблемы. (Всего лишь знак, что я иду в своем русле. Я как я.)
Я стал вырывать у Чубика бутылку, обычная сцена, двое пьяных посреди улицы, мои руки покрепче его рук — Чуб не отдавал, посмеивался. Он, видно, уже хотел (надумал) где-либо сесть, остановиться: сесть и тихо обо всем выспросить и дать, наконец, вылакать мне, бедному, бутылку до дна. После чего я, по-видимому, отключусь, идти не смогу. Разумеется, он не собирался тащить пьяного через весь город. (Но и бросить меня где попало не мог.) В таких случаях выбирают не перекресток и не подворотню, а место потише, поглуше. Избавиться от собутыльника, но чтобы тот не стал тащиться улицей, кричать с матом вслед, шуметь. Нет, нет, в каком-нибудь тихом месте.
Я шел за ним, угадывая его ищущую мысль и ничуть не противясь, потому что и меня такое уединенное место — тихое, пригретое — устраивало. (Тоже собирался оставить его уснувшим.)
Душа заныла: я почувствовал, минута близка. Но стремительно нараставшее теперь возбуждение (готовность к удару) я как мог скрывал, припрятывал в нетерпеливом порыве, в алкашеской тяге к бутылке — мол, дай выпить, жмот, жлоб!..
Я, и правда, хотел выпить.
— Дай хоть глоток сделать.
— Обойдешься!
— Жмот сучий. Дай же глоток.
— Не стану на ходу открывать бутылку... Открою, когда найдем место получше. Когда присядем.
— Скот. Стукач.
— Заткнись. Ты и без бутылки уже сколько выжрал! Это мои, между прочим, друзья поили тебя весь вечер — или нет?.. В каждом доме подносили. А он еще недоволен!
— Сука! Не зря говорят, ты гебэшник!.. Что-то давно у вас не было чистки — выгонят и будешь бегать искать работенку, а? — я хохотнул. — Небось, ты искусствоведом захочешь. А знаешь, куда стукачей берут запросто и безо всякого блата? — в истопники! Потому что колоть дрова — это все время стучать! — иронизировал я заплетающимися губами, исходя жаждой. Губы ссохлись, слушались плохо, но в руки свои я верил.
Он смеялся:
— Давай, давай!.. Болтай!
— Сука. Жлоб. Глотка водки пожалел...
— Болтай!
У дома, возле слабо освещенного и захламленного подъезда — ночная машина. Мужчина и женщина. Она в нелепой шляпке. В хрущобах люди бедны. Ага, прощаются! — женщина садилась в такси. (Расстающаяся потрепанная жизнью пара?)