Находиться днем в палатах запрещалось, и бóльшую часть времени все обитатели отделения кучковались в общем зале. Поначалу Фурман, пытаясь справиться с чувством отвращения и приступами панического ужаса, часами расхаживал взад-вперед по длинному коридору вместе с плохо держащимися на ногах старичками и театрально-мрачными безумцами, пожираемыми своим внутренним пламенем. Одного из них – говорили, что он раньше был известным музыкантом, – периодически выгоняли из зала, так как он ни с того ни с сего вдруг взрывался страшным воплем: «Ш-шампанского мне, гады!!! Шампанского, я сказал, так вас перетак!» От неожиданности и вольной силы этого выкрика даже уголовники, резавшиеся за своим столом в плохонькие самодельные карты, вздрагивали и морщились. Через какое-то время крик повторялся – так же неожиданно и жутко, после чего все дружно матерились от испуга и начинали угрожать музыканту, а он с выпученными глазами ошалело оправдывался: мол, извините, ребята, честное слово, это не я, это всё они, голоса… Немного пообвыкнув, Фурман стал оставаться в зале, придвигая свободный стул, а чаще просто стоя перед одним из трех наглухо закрытых окон с пыльными стеклами и прочной наружной решеткой. Вид был наискучнейший: пустой заасфальтированный больничный двор, желтая стена, запертые ворота, какая-то улица с изредка проезжающими автобусами, пустырь с несколькими высокими вышками линии электропередачи, одинаковые серые панельные дома, кусок переменчивого весеннего неба, – но вглядываться в эту беззвучную картину было в тысячу раз лучше, чем иметь дело с тем, что многоголосо шевелилось у Фурмана за спиной.
На третий день в отделении состоялся сеанс трудотерапии, в котором могли принять участие все желающие. В особую комнату, похожую на школьный класс с рядами столов, набилось много народу – все ж таки какое-никакое, а развлечение. «Сейчас, бля, труд сделает из вас человека!» – весело грозили бандиты удивленно притихшим дебилам. По такому торжественному случаю в отделении даже появился заведующий – розовощекий человечек в сияющем белизной халатике, с детскими голубыми глазами и абсолютно седыми волосами. Весь он был до такой степени аккуратненький и чистенький, что как бы уже и не совсем от мира сего. Оберегающая его свита так к нему и относилась. Он с царственной благосклонностью покивал нескольким старожилам, которые со своих мест браво поздоровались с ним, обращаясь по имени-отчеству, спросил, есть ли у кого-нибудь вопросы или жалобы, негромко отдал какие-то короткие указания улыбающимся сестрам и внезапно исчез. Когда были открыты картонные ящики с заготовками, выяснилось, что участникам сеанса предстоит склеивать из специально размеченных листов обычные почтовые конверты. Фурмана поразило это открытие: ведь никто на воле даже не подозревает, где и кем делаются такие простые вещи. А вот этими-то слюнявыми пальцами… Увидишь такое – больше не захочешь писать письма. Впрочем, дело оказалось не таким уж простым. Поначалу все старались, и те, у кого вроде бы получилось, радостно демонстрировали свою продукцию. Кто-то даже предложил устроить «соцсоревнование», вызвав среди психов не только смех, но и пугающе яростные споры. Однако минут через двадцать большинству бандерлогов уже наскучило это однообразное кропотливое занятие, они принялись шуметь, безобразничать и вскоре разбежались. Фурман был одним из немногих, кто досидел до конца. Трудотерапия ему очень понравилась. Простейшая работа, но если делать ее хорошо, то действительно вдруг начинаешь чувствовать себя человеком – особенно на фоне всего остального… Сеанс закончился, комнату закрыли, и Фурман грустно вернулся к своему окну.
Между тем, хотя никакого специального наблюдения за обитателями отделения вроде бы не велось, начиная с третьего дня «заключения» призывников стали без предупреждения уводить куда-то по одному с вещами. Похоже, «верх» действительно существует, в радостном возбуждении говорили уходящие, наскоро прощаясь. Но никаких известий или приветов от них больше не поступало.
И вот уже осталось всего двое ожидающих перевода: Фурман и самый странный из призывников, по имени Николай – мощного телосложения, с густой гривой черных прямых волос, толстым орлиным носом и глубоко сидящими маленькими, обманчиво спокойными глазками, – он был похож на великого индейского воина, какими их изображала немецкая киностудия «Дефа», и держался с такой же подчеркнутой независимостью. Даже бандиты после какого-то пробного мелкого столкновения к нему больше не приставали. (Позднее он нехотя удовлетворил фурмановское любопытство, объяснив, как этого добился: просто я им передал, что убью голыми руками каждого, и в психушке мне ничего за это не будет, максимум отсижу здесь три года; глядя на его руки, которыми он мог на спор согнуть толстый металлический прут, вставленный в спинку кровати, вполне можно было ему поверить.) Николай первый подошел к Фурману знакомиться, и потом регулярно затевал с ним беседы на самые неожиданные интеллектуальные темы. Обычно он начинал с ехидного вопроса: а известно ли тебе, Александр, что-нибудь о том-то? Интересы его охватывали астрономию, географию, историю, биологию, технику – в общем, чуть ли не все на свете. Во многих областях он разбирался, казалось, с научной доскональностью. Однако ему редко удавалось посадить Фурмана в полную лужу, поскольку благодаря неудержимым просветительским усилиям своего старшего брата тот был более или менее наслышан о самых разных естественнонаучных проблемах. Ну, и сам кое-что читал, к тому же. Зато в художественной литературе Николай, как обнаружилось, был почти полным профаном. Поглядывая на его огромный монолитно-прямоугольный лоб, Фурман с сонной уважительностью оценивал неимоверный объем знаний, хранящихся за этой крепкой белой стеной. Но однажды простодушный индеец в порыве горделивой откровенности раскрыл свой «секрет»: у него был дар фотографической памяти, и он за два с половиной года выучил наизусть, а точнее, просто запомнил последнее издание Большой советской энциклопедии – все тома, от корки до корки. После этого ни с какими другими книгами он уже не считал нужным иметь дело. А если честно, то и раньше ими не слишком интересовался. За всем этим стояла четко сформулированная идея: приложив минимум усилий, как бы разом овладеть всей информацией о мире, накопленной человечеством за тысячи лет. Фурмана так поразила эта абсолютно дикая, на его взгляд, задача, что он, забыв, где находится, вступил с могучим приятелем в довольно резкий иронично-насмешливый спор. Слушая его запальчивые аргументы, индеец-энциклопедист нахмурил брови, помрачнел и в какой-то момент холодно сказал: «Ну все, хватит. Видимо, я в тебе сильно ошибся, ты меня совершенно не понимаешь. Сейчас я заканчиваю этот бессмысленный разговор. А потом подумаю, как с тобой быть дальше». И он удалился своей легкой походкой воина, а Фурман вынужден был присесть, так как у него от мгновенного ужаса подогнулись ноги.
Вечером он подошел к Николаю и честно извинился за свои глупые насмешки. Пугающе странный парень ничего не сказал в ответ, только коротко кивнул, обведя Фурмана холодным взглядом. Но никакой мести с его стороны, вопреки кошмарным фурмановским ожиданиям, не последовало. Прежний приятель просто как бы перестал его замечать, утром даже не поздоровался в ответ, и Фурман, тяжко вздохнув, теперь уже окончательно прирос к грязному окну.
Погода там испортилась, постоянно моросил дождь, и все было грязно-серым или бурым – небо, асфальт, дома, отсыревшая земля…
За весь этот день Фурман произнес от силы пару слов: «спасибо», «нет». И постепенно молчание стало казаться ему правильным, более адекватным его положению и всему происходящему здесь. Болтовня с Николаем только отвлекала его, позволяла забыть, где он находится. Может, из-за этого «высшие силы» и не переводили его наверх – слишком уж беспечно он этого ждал, как будто перевод был ему гарантирован. Почему его держат здесь так долго, почему не переводят, как других призывников?! Отчаянные, бессмысленные, унизительные вопросы. Возможно, он этого не заслужил своим поведением. Возможно, с теми ребятами все оказалось в порядке, а он на самом деле мало чем отличается от диковатых, испорченных, забытых богом существ, собранных в этом небольшом отделении ада. Шаткие, хрупкие старики в коридоре казались ему ближе остальных. Их слабость, очевидная заброшенность, нелепая пугливость были ему вполне понятны. И из него самого такой же невидимой тонкой струйкой безостановочно вытекает жизнь.
Впрочем, двое пенсионеров (один, судя по их довольно громким разговорам, раньше был офицером в каком-то невысоком звании, а второй, постарше и побезумнее, – профсоюзным работником), еще упирались, цепляясь друг за друга, и старательно делали вид, что находятся в обычной больнице: нагуливали отмеренное число шагов, подчеркнуто проявляли интерес к «жратве», обменивались разнообразными медицинскими советами и жизненными историями, «интеллигентно» матерясь в ладошку… Фурмана в какой-то момент так замутило от их потусторонней брутальности, что он прекратил свои тихие прогулки по коридору, лишь бы с ними не встречаться.