Впрочем, я существую в ином мифе: the torment of Tantalus, как все мы знаем из школьного курса, включали в себя не только невозможность дотянуться до воды и пищи, но и страх – пожалуй, разновидность клаустрофобии, – над ним нависала скала, вы без сомнения помните. У меня затекла шея оттого, что я всё время пригибаюсь под несуществующей скалой, я закрываю глаза и глажу себя по волосам, представляя, что это не моя рука – и не мои волосы. Но, боже мой, мне всего достаточно – нежности, красоты, чужих рук, чужих кудрей, а голод, жажда и страх – это типичный конец октября, только и всего.
И ещё о погоде: когда в моём городе выдаётся красивый октябрь, я горжусь так, будто сама его сделала. «Красиво», говорит спутник, и я важно принимаю комплимент – ещё бы! мы старались. Мы ставили свет и раскладывали желтое на сером, мы дистиллировали и охлаждали воздух, а потом добавили запах гари.
Когда же октябрь не удаётся, я важничаю ещё больше: «Да, московская погода – кайф для настоящих мудаков»...
Формула пошла от одного психованного наркомана, ныне спокойного: «чёрное – кайф для настоящих мудаков», говорил он, и тело его было очень сухим и очень горячим. Вам не понять, вам здесь и не прожить, если не научитесь одеваться так, чтобы остаться счастливыми в конце октября. Я сейчас часто их вспоминаю, тех, что были живы, пока умели быть счастливыми в конце октября. Наши девочки не ходили на свидания, если не могли надеть чулки. Или тёплые колготки, или секс, что-нибудь одно. Они брали с собой крепкий алкоголь во фляжках, чтобы дыхание перед поцелуем пахло виноградом, чтобы тело в лёгком платье под глухим пальто оставалось сухим и горячим, очень. Наши мальчики были хищными и храбрыми, а потому не многие из них постарели, ведь выживают только осторожные хищники. Они носили чёрные футболки и мягкие итальянские пиджаки песочного цвета, а поверх – тёмно-серые плащи с подложенными плечами, и от этого казались большими, и только по истончившимся запястьям можно было понять, что там, под слоями одежды, тело почти сожжено.
Наши девочки спаслись, но я не хочу на это смотреть. Но ради своей памяти я буду ходить на свидания – пока вообще захочу ходить на свидания – всегда в чулках, с фляжкой крепкого алкоголя, в лёгком платье под глухим пальто.
Меня чрезвычайно занимает мысль, что каждый несёт в себе ростки собственной смерти, в каждом яйце – игла, и не кащеева, а чьё яйцо, того и смерть; и это происходит не только на уровне физиологии, но и судьбы. Что, например, в случае гибели насильственной жертва сама выращивает своего убийцу. Любопытно рассматривать в этом контексте две жизни, пытаясь понять, какие поступки привлекли их друг к другу. Здесь, разумеется, нет и тени отвратительного «сам виноват», и Марк Чепмен – не лилльский палач, интересен лишь рисунок перемещений и сама мысль, что мы, как бездумные дети, играющие с таксой, бросаем и бросаем мяч; что мы будто закидываем крючки, приманивая серебряную рыбку – иглу – пулю – топор.
Осознала, что могу отвечать прилипчивым подросткам:
«Да я сексом начала заниматься раньше, чем ты на свет родился» – так будет точнее, чем «я тебе в матери гожусь», потому что в матери я, конечно, не гожусь. Из всех женских ролей мне подходит лишь одна, но не о том сейчас. Сейчас о памяти: с течением времён начинаешь их забывать, они тают, эти лица, эти люди, размываются настолько, что однажды озадачиваешься нелепым вопросом: который из них чаще целовал в подбородок, чем в губы, в самую острую упрямую его часть? И чуть ли не со страхом перебираешь имена и привычки, перетрагиваешь тела – господи, я его потеряла, я кого-то потеряла. А потом вспоминаешь, и сразу два выстрела подряд: оттого, что.
вспомнила, и оттого, что забыла – его.
И ещё: теперь каждый сопровождается эхом – теми десяти- или пятнадцатилетней давности отражениями, которые часто живей, горячей и любимей, чем этот живой, стоящий передо мной сейчас, всегда немного неправильный, не с тем взглядом, не с той манерой курить и улыбаться. Потому что настоящий и единственно верный остался в зеркале, разбитом несколько лет назад. Некоторое время понадобилось, чтобы осознать – с ними всё в порядке, это я разучилась смотреть прямо глаза тем, кто цветёт здесь и сейчас. Благословенны двадцатилетние, и дело не в качестве сисек. Блаженны беспамятные, ибо их есть царствие небесное – влажный зелёный рай, населённый только живыми. Я теперь всегда проигравшая: даже не расставляю фигур, ухожу, набросив куртку, влезаю в неё уже в подъезде, перевешиваю сумку на одетое плечо и слепо шарю в поисках правого рукава – и всё это безумно важно, гораздо важнее, чем недоумение не того человека, оставшегося за спиной. Смеюсь, не показывая зубов: не пугай детей, полковая ты лошадь. Да и к ветеранам не лезь, ты же не любишь, когда смотрят мимо глаз. Всего пару раз случалось, но позорный вальс забыть невозможно: ты напряженно глядишь на его левое ухо, он столь же напряженно глядит – на твоё. Он ведь тоже сегодня с кем-то не встретился. Ходи опасно, живи аккуратно, никого не трогай, делай что-нибудь своё и прекрати уже греть пальцы в чужих перчатках. Много осталось дел и развлечений с неодушевленными игрушками, много ещё радостей, кроме того, чтобы убивать и умирать на войне за несуществующий влажный рай.
В те давние-давние времена, когда я ещё умела влюбляться, мобильников на свете не было. Точнее, как мне теперь известно, кто-то ими уже вовсю пользовался, но в моей реальности их не существовало. И простая поездка из Химок в Солнцево превращалась в странствие без всяких гарантий: доедешь ли живая, встретят тебя там, не встретят, а если вдруг никого нет – на пять минут за сигаретами они вышли или уехали со вчера и теперь лежат убитые в подмосковных снегах? Ведь был январь и морозы, и мужчина как раз собирался за город накануне. Мы заранее договорились, что я приеду к вечеру, вот и все ориентиры. Мне трудно сейчас объяснить, но когда сильно любишь, жизнь становится, как внутри книги Москва–Петушки: всё время куда-то едешь, каждая улица способна повернуть в неизвестном направлении, поезда проезжают мимо станций, утро сразу переходит в ночь, в горло твоей любви кто угодно может воткнуть заточку, мы пьяны, и всегда ангелы вокруг. И вот ты сидишь на второй паре, а сердце носится по всей Московской области, пытаясь почуять, как он там, дышит ли. Не позвонить, а только вот так – почуять, нащупать. Девяностые, и у всех самых лучших мужчин такой бизнес, что ничего нельзя знать, а помочь можно только ангелами, ну и под руку не лезть, если что.
Конечно, после полудня я сорвалась и поехала, не стала досиживать до конца. Плохо помню дорогу, но было как-то так: автобус, метро, электричка, автобус – несколько часов езды, даже если с расписаниями повезёт. И всё это время сердце разрывается от любви и тревоги. Я иначе любить не умела, и не хотела иначе. И я не помню, сколько было этажей в этих домах, занесённых снегом, только помню, что окраина, тишина, я задираю голову, пытаясь найти окна, а они кружатся надо мной, голубоватые такие башни, кивают. Поднимаюсь, звоню, никого нет, но это даже не удивляет – я приехала часа в два, а договаривались мы на вечер. Сижу на подоконнике, жду, соседи мимо ходят и смотрят недобро. В принципе, я могла быть для них из разряда «шлюх, которые таскаются к этим, которые тут снимают», но на самом деле, конечно, ничего такого они обо мне не думали. Потому что я сгорала от любви, и только слепой не понял бы, что тут, на их лестнице, происходит счастье, за которым бог присматривает сквозь немытое стекло.
И вот я сижу и живу полной жизнью, хотя и пахнет тут мусоропроводом, но каждое мгновение ярче и весомей, чем всё мое прошлое. Но только очень хочется в туалет. Шутка ли, долго ехать и сильно волноваться. Выхожу на улицу, иду искать какой-нибудь кинотеатр, что ли, – ну где тут ещё бывают «удобства»? И ни-че-го. Район отрезан от цивилизации, до ближайшего кафе или вокзала добраться можно только автобусом, которого хрен дождешься. И я начинаю потихоньку впадать в панику, потому что детские комплексы я, конечно, изжила, но среди этих огромных новостроек даже уголка нет укромного, всё простреливается из окон, и вообще, мороз, а на мне шуба до земли и шерстяных штанов двое, так вот в пять секунд не присядешь. Подъезды тоже какие-то узкие и тесные, под лестницу не залезть.
Темнеет, я бегаю, терпеть сил нет, всё уже. И я опять поднимаюсь на этаж и звоню соседу. Повезло, конечно, они тогда все пуганые были, никому не открывали, но у него как раз жена только что ушла, а я была какая – вы представляете. И он пустил, я помчалась в туалет, быстро бросила шубу на пол, что-то там задрала, а что-то спустила, упала на унитаз и, того, с ужасным звуком. А хозяин под дверью сказал: «Бедная девочка». Я многое забыла, но помню, как пахло у них там зелёным яблоком – сначала, а я испытывала животное облегчение, сердце моё продолжало разрываться от любви, и я при этом всё не переставала срать. (К сожалению, другое слово для того процесса не годилось, вы уж извините.) Вот они – ангелы, все здесь, вот оно – сердечко тёх-тёх, но одно другому совершенно не мешает, и все радости и страдания, телесные и физические, смешиваются и становятся неотличимы.