Спор мог бы разгореться только из-за времени эксперимента. Назначить его помог Хаями. Определение посредством удаления. Борис и Анна, наблюдавшие за нами сверху, с шестого этажа какого-то офисного здания, решили поначалу, что наконец-то прямо на их глазах происходит теракт, которого они так опасались, потому что наша толпа, как стая тараканов, резко метнулась в разные стороны — на самом деле только в две возможные на узком мостке стороны (никто не стал прыгать на бутылочно-зеленый озерный лед). Однако не последовало ни выброса пламени, ни дыма ничего. Одно только изъятие (Шпербер). Внезапно мы увидели границу главного АТОМолога, ауру, сверкающе очертившую лысеющую голову физика, его тонкую шейку, привычную (бывшую привычной) футболку, детские джинсы, кеды. И тут же ореол стал странным образом размываться, плавиться. Беззвучно, будто с трехмерной основы отслаивалась приклеенная фигурка. Без драматизма, до тех пор, пока жестокий удар невидимого противника, очевидно, в живот не заставил Хаями согнуться пополам, ускорив процесс плавки. Следующий удар пришелся в голову, видимо, сверху, и был таким яростным, что нам привиделся свистящий тяжелый молот, поскольку фигуру — причем всю фигуру целиком — деформировало, раздавило, расплющило, и она, продолжая бесшумно растворяться, съежилась, как кусок бумаги, покрывшись рябью наподобие жидкой или ртутной массы, а ее центр просел, словно бы пупок превратился в слив, через который фигура сама в себя (или из себя) вытекала. Зрелище было не из приятных, когда АТОМолог, пузырясь, становился все более текучим, размытым, аморфным, испаряясь в воздухе, пока наконец не растаял бесследно, не оставив после себя ни лужицы, ни пятнышка.
Интересно, какой была бы наша реакция и бросились ли бы мы (якобы готовые к чему угодно накануне КОНЕЧНОГО ИСПЫТАНИЯ) в такой же панике врассыпную, если бы исчезновение Хаями не сопровождалось внезапным и непонятным ощущением, которое каждый посчитал предвестием личной аннигиляции? Не знаю. Но, прождав несколько минут на концах мостика, не в силах бежать дальше и боясь отлепиться друг от друга, мы перевели дыхание, убедившись, что ни у кого больше не открылось в животе сточное отверстие. Значит, предчувствие, будто вот-вот станешь жидким и тебя смоет прочь, как этого тщедушного лысоватого человека в очках, обмануло, хотя мы все ощутили некое изменение, очень четкое и локальное, пусть не удар в голову или в живот, однако оно, без сомнения, оставило след, как если бы тело пронзили глубокий хирургический инструмент или избирательное облучение, действующее лишь на один тип тканей. Спустя некоторое время, заверив друг друга в своем релятивистском душевном здоровье и многократно описав друг другу произошедшее, мы вернулись на середину моста, где не нашли ничего странного, и вдруг осознали, что непостижимым образом изменились наши воспоминания о Хаями. В определенном смысле все мы даже не верили, что он на самом деле существовал (вот и пригодились пять моих записных книжек). Глядя вспять, мы не видели ни его дружелюбной речи в защиту ЭКСПЕРИМЕНТА ФЕНИКС, ни бегства от Софи, ни появления в Женеве с двумя эльфятами, ни представления АТОМов на годовом собрании, ни (я, Борис и Анна) вздорных гриндельвальдовских инсталляций. Физик Хаями и все его поступки и проступки последних лет предстали вдруг какими-то нечеткими и недостойными действительного прошедшего времени. Мы готовы были поверить, что видели все это — включая его исчезновение не более пятнадцати минут тому назад — в кино, причем как будто все вместе смотрели один и тот же фильм. Манера, в которой он не то растворился, не то слился — пытка для хорошего вкуса и здорового рассудка, — придала всей предыдущей жизни Хаями характер смутный и иллюзорный, хотя не без гротескных черт.
В таких случаях помогает размышление. Фундаментальный вывод, породивший ясность и ужас, сделала Пэтти Доусон. Поэтому мы, тридцать семь зомби, маршируем сейчас по дороге в Мейрин. Угасание, молниеносное диминуэндо воспоминания. Удары под дых и по голове. В четвертом месяце нулевого года Хаями ходил с ней и Борисом за вторым выпуском «Бюллетеня» (их единственный визит в тот отвратительный четвертый киоск). Во временной ретроспекции это казалось рубежом реальных воспоминаний, потому что все позднейшие впечатления об АТОМологе — вплоть до происшествия на мосту — представлялись иллюзорными, словно Пэтти при помощи какого-то тончайшего и загадочного сенсора удавалось отделить память об аутентичнейшем целлулоидном произведении от памяти о действительности. Она видела, как японец смущенно стоит в вечном облаке марихуаны на знойном чердаке некоего домишки в развеселом цюрихском районе Нидердорф, причем Хаями казался ей на тот же лад настоящим, что и действительная встреча с актером мнемонически превосходит все киноэпизоды с его участием. Четыре года и восемь месяцев тому назад. Именно этот момент был зафиксирован наручными часами клонов последней, восьмой испытательной группы, в которой участвовал Хаями.
— А где, черт побери, Софи? — рявкнул Мендекер, вторая ума палата среди нас.
Ненадолго появились Анна с Борисом. Дальняя перспектива избавила их от вида самоизливания физика через собственный пуп, но не от микрохирургического вторжения в память, отчего все встречи с Хаями, лежащие после времени убийства, неприятным образом поблекли. Многие имели все основания считать себя следующей мишенью. Пока мы, не переходя из уважения к слабым здоровьем на бег, топаем по знойному асфальту в Мейрин, нам повсюду мерещатся замаскированные в зеркальном воздухе и готовые нас поглотить опускные двери, куда можешь нечаянно шагнуть, словно в поставленный на-попа открытый стеклянный гроб. Где-то там бродит Софи, сжимая в руке мой прекрасный «Кар МК9». В сумочке милой старушки, где, как мне думалось, я весьма удобно его спрятал, его было так же удобно отыскать. А патроны лежат повсюду, мы все-таки уже неплохо ориентируемся на местности. Шагаем в ногу, плечом к плечу и дыша друг другу в затылок, хор пленников из оперы безвременья спешит на юг, готовый ко всему, только бы не пасть жертвой мстительной фурии из Неведения, только бы не быть убитым, словно запыхавшийся кролик в собственном прошлом, на пороге ре-хронифицирования. Боялись все, хотя смерть («ликвидация издалёка», как назвал ее то ли беззаботный, то ли отчаявшийся Шпербер) угрожала лишь тем оригиналам, чьи списки остались на Пункте № 8. Хаями-то был лишь единожды представлен на хроноактивной площадке. А если, положим, Софи решит истребить Хэрриета, имевшего тридцать три клона разных возрастов? Нужно ли ей будет уничтожить самую молодую или самую старую копию? После короткого лихорадочного марш-броска испытатели решили отправить вперед трех скороходов. С кандидатурами все согласились, и троица поспешила навстречу, возможно, необходимой схватке (перестрелке пузырей). Шмид, его натренированная подруга Хазельбергер (я впервые заметил ее железные икры) и полицейский из бывшего эскорта Тийе рванули вперед, не особо осмысленно, в моем понимании, ибо Софи давно была властна покончить со всеми, причем таким элегантным манером, что невольно завидуешь. (Избавь себя от себя, устранив боли не чувствующего клона! Которого так и не узнала Карин.)
Дорога вскоре становится скучна и пустынна, с каймой мельчающего безликого города: бензоколонки, рельсы, склады, новостройки, последние автобусные остановки. Потом — поля и перелески, невидимый красный круг ЛЭП — словно подземный отчаянный Жет д'О в скальных породах под нашими ногами, которые шагают из Пункта № 5 в Пункт № 6, минуя этих незначительных родственников нашего чреватого, жадного до зачатий и порождений ареала. Мендекер пошатывается в третьем или четвертом ряду, на сером костюме — пыль времен. Зато Хэрриет и Калькхоф — во главе, неутомимые бойскауты, которым не страшен ни дьявольский страх, ни чертов клон, разве только Лапочка Лапьер (развенчанный замковладелец и хронист Шпербер заметно сдал и уже не записывает свои бонмо[71]). За ними идут Пэтти Доусон, Антонио Митидьери, крепкие супруги Штиглер, сумасбродно верующие в собственную силу зачинания, в незыблемость их черноволосых и краснощеких генов — а как еще объяснить, зачем они взяли своего четырехлетнего эльфенка, настоящую Хайди[72] с пухленькими ручками и курносым носиком, которая восседает на плечах отца, то и дело оборачиваясь и удивляясь нашему шествию. Сельские болванчики как будто чуть передвинуты; конечно, был же РЫВОК, или нет, какие-то (пара сотен?) призрачные руки развернули их в нашу сторону, по крайней мере, мне так кажется, будто они хотят нас запомнить, будто растерянно взирают на нас из тюремных камер своего тотального паралича, хотят предупредить, безмолвно кричат, как парализованные смертники в ожидании убийственного укола. Я больше не знаю, зачем иду. Или я иду, потому что больше не знаю, зачем мне оставаться в Женеве, в Мюнхене или во Флоренции. Австрийцы за спиной временами мычат какую-то хоральную мелодию, но держат языки за зубами. Рядом со мной идет Кубота, почти ничего не говоря и явно не страшась, что Софи может изнасиловать его клон. «Си-ни», смертельная 42-я секунда, уже давно пройдена. Вот и весь мой фанатизм. И все же мне сдается, я могу что-то упустить на пути к Пункту № 8. Может, мысли? О времени, о чем же еще, ведь за все ложногоды меня не оставляло ощущение невозможности досыта надуматься о времени, исчерпать его. В этом — его трюк. Так оно одерживает победу над нами, пусть даже остальной мир замер, чтобы нас не тревожить. Круглое лицо Куботы блестит маской под свинцовым солнцем, для него время в первую очередь циклично — почка, цветок, листопад, — а конец времени (не считая нас) означает расставание со всем, что дорого. Для ЦЕРНистов время можно создать и уничтожить, размять в пространстве, растянуть и развернуть вспять, спрессовать и прервать на веки вечные. Останавливаясь, мы двигаемся (прихватив чудовищный задник ПОДЛОЖКИ) в коридоре времени со скоростью света. А теперь развернись-ка, не меняя скорости, и иди назад. Примерно этого мы ожидаем от Пункта № 8. Опираясь в нашей уверенности на счастливые, граничащие со скудоумием пророчества, на бьющий через край энтузиазм и светозарность лиц наших испытателей, вообще-то тертых хронокалачей. Да здравствует перемена обстоятельств! Никто больше об этом не говорит, но по лицу каждого из нас видно, как, просчитывая возможные перспективы, он устало комкает невидимую миллиметровую бумагу и бросает ее куда-то вовнутрь себя. Еще не больше часа пешего хода — и нечто пожрет, прожует, изрыгнет или растворит нас, глубоко в земле молчит и тихо испускает лучи оракул в коконе электрических проводов, спит, а весь туннель — всего лишь дендрит исполинского мозга, где медленно возникает мысль о нашем будущем. Reset, полный начальный сброс — это официальная версия. Мы помолодеем на пять лет. Забудем все свои дела, следы безвременья годны только для какого-нибудь сумасшедшего романа. Ничего иного мы не потерпим. Но откуда тени, почему у нас все-таки есть тени. На бледном, сером, синеватом уличном асфальте наши размытые отпечатки срастаются за границами наших сфер, колышутся, как фронт рыбьей стаи, откуда выныривает то одна, то другая голова. Свет всегда делал для нас исключение, старый добрый Свет, пришедший в мир, когда бесконечно малый Бог взорвался среди Ничто, дабы порожденное мироздание стало апофеозом его отсутствия; вечный странник Свет, для которого за пятнадцать миллиардов лет не прошло ни единой секунды, который пронизывает весь космос и совсем не чувствует того, что он нас творит, гонит, губит; наше время, счастье, беда и проклятие, вся грандиозная жалкая история. Свет — Божья безучастность, которая ложится на все.