Лейтенант скрестил руки на груди и стал анализировать утреннюю сцену, болезненно ее смакуя (он отдавал себе отчет в том, что это почти извращенность). Мог он или не мог помешать самоубийству? Он находился в каких-нибудь двадцати шагах от девушки. Возможно, успел бы… Сейчас ему как будто припомнилось, что запах бензина он почувствовал за две-три секунды до того, как студентка зажгла спичку. (Или это лишь искаженное воспоминание, возникшее, чтобы усугубить ощущение вины? Возможно и почти вероятно, что у него появилось подсознательное предчувствие трагедии.)
Он вытянул руки и вздохнул, сердясь на себя. На самом деле все произошло не так. Ему незачем сейчас бичевать и упрекать себя. Он перевернулся на кровати, попробовал забыть самоубийцу, попробовал заставить себя думать о жене, о сыне, о Ку, о предстоящем возвращении домой. Попытался вызвать воспоминания о семейном уюте. Тщетно! Он с отвращением чувствовал запах горелого мяса, который разносился ветром, пока огонь пожирал девушку. Вокруг самоубийцы собралась кучка прохожих — мужчины, женщины, даже дети. Ему почудилось в них равнодушие (или это была безысходность отчаяния?). От обгоревшего тела поднимался черный дым. Безмятежная пагода среди деревьев. Солнце у горизонта, похожее на огромный красный плод. Цветущий гибискус. Как могли сочетаться в одной и той же картине красота и ужас, жизнь и смерть?
Он все ворочался на кровати. Почувствовал кислый запах собственного пота. Голова болела все сильнее. Если бы удалось найти предлог, чтоб отменить этот ужин… Он восхищался учительницей, умной и мужественной женщиной, которая открыла в городе бесплатный интернат для девочек-сирот. Она была образованна и очень начитанна. Ему нравилось бывать в ее обществе, но сегодня не хотелось разговаривать ни с кем. Даже с самим собой. Ку — другое дело, ведь, она не говорит на его языке, а он — на ее…
Весь вечер он пытался заставить себя уложить чемоданы, но это ему так и не удалось. Со вчерашнего дня его угнетало предчувствие, что эти приготовления окажутся бесполезными, потому что в ближайшие сутки должно произойти что-то, что помешает ему уехать… Однако он был доволен тем, что срок его службы кончился. Ему хотелось как можно скорее уехать подальше от этой дьявольской страны, которая действовала ему на нервы, от этого жаркого и душного климата, а главное — от этой жестокой войны. Ему чудилось, что он весь в грязи, потому что в какой-то мере причастен к насилию и кровопролитию, свидетелем которых был. Иногда ему по целым дням казалось, что он весь пропитан трупным запахом, проникшим в его одежду, кожу и — что хуже всего — в сознание.
И опять он стоял перед пагодой и глядел на бабочку-самоубийцу. Девушка и бабочка — «ао заи» и крылья — исполнили каждая на свой лад короткий мрачный танец смерти. Он вспомнил сейчас (или это игра воображения?), что студентка, выливая бензин на свое хрупкое тело, улыбалась и продолжала улыбаться, пока не чиркнула спичкой, как будто все это было просто детской забавой.
Он вспомнил день, когда его послали наладить дружественные контакты с населением деревни, до этого в течение нескольких недель находившейся в руках противника. Ему было предписано собрать местных старейшин, поговорить с ними через переводчика и убедить их сотрудничать с правительством Юга. По пути в эту деревню джип, который он вел, был обстрелян партизанами-коммунистами, прятавшимися за деревьями. Он выскочил из машины, чтобы укрыться от выстрелов, а его спутники уничтожали горстку стрелков одного за другим.
Белый сержант, командовавший операцией по очистке местности от партизан, сказал, что неподалеку в пещере прячется еще несколько «желтых обезьян» и наиболее целесообразным будет «подпалить» их с помощью огнемета — уж тогда они повыскакивают наружу. Лейтенант вспомнил худых как скелеты людей, которые в горящей одежде выбегали из пещеры, с пронзительным криком бросались на землю и катались по траве, стараясь сбить пожиравший их огонь…
И теперь перед его глазами вновь стояли эти живые факелы, красная пагода, деревья, солнце — как пожар в небе, буддистская студентка, бабочка… Внезапно он мысленно перенесся на многие годы назад, мальчиком снова смотрел сквозь жалюзи на большой огненный крест, который пылал в их саду. Среди деревьев, словно призраки, двигались белые тени в высоких остроконечных капюшонах. Сердце у него бешено билось. Ему уже доводилось слышать много страшного об этом тайном обществе, преследовавшем людей с темной кожей. Жертву связывали, раздевали донага, мазали дегтем и обваливали в перьях. Ему были известны другие случаи, еще более ужасные — когда людей избивали, пытали, вешали… Огненный крест в саду… «Иди ко мне, сынок, это ничего. Мы к этому привыкли». Весь дрожа, он позволил взять себя за руку и увести от окна. «Мама, они не подожгут наш дом?» Она грустно улыбнулась. «Нет. Они просто хотят нас напугать. Иди спать. Помолись и попроси бога, чтобы он не позволял им так ненавидеть нас».
Позднее он понял смысл огненного креста. Это было предупреждение, знак протеста против того, что в их доме жила белая женщина — жена негра. Да, такова была беспощадная действительность: его мать — белая, отец — негр. Нестерпимое сочетание. Белые не могли с этим примириться. Да и негры не могли считать своей эту женщину с белой кожей и голубыми глазами. Вот почему им приходилось жить в условиях двойной сегрегации, вот почему они кочевали из города в город, как цыгане…
И перед глазами лейтенанта возникло печальное лицо отца — грустного человека с мягким взглядом, бархатным голосом, высокого и немного сутулого. Отец прекрасно знал Библию. Иногда священник-негр приглашал его вести занятия в воскресной школе. Отец был столяром и обрабатывал дерево с любовью. В его мастерской стоял запах опилок и пота. И как был отвратителен этот запах!
Лейтенант уголком простыни вытер пот с лица…Ему было лет четырнадцать, когда он вдруг обнаружил, что стыдится отца и не любит его так, как должен был бы любить. Даже сейчас, по прошествии стольких лет, без нежности вспоминал о тех временах, когда они с отцом ходили по воскресеньям гулять в парк…Был октябрь. Осень зажгла листья кленов красным огнем, и хлопотливые белки запасались провиантом на зиму. Отец рассказывал о птицах и растениях, которые встречались по пути. Однако от этих прогулок в памяти ясно сохранилось только чувство стеснения, вызванное одним лишь соседством этого большого черного тела, одним лишь прикосновением к этой черной руке с розовой ладонью… Его мучил стыд, когда он думал, что его белая мать, учительница, вышла замуж за чернокожего и спала с ним в одной постели… Когда он стал юношей, то не раз старался понять этот странный брак. Он знал, что матери пришлось порвать не только со своей семьей, но и с друзьями, со всей своей прошлой жизнью — короче говоря, с миром белых. Но он, сын, не был в состоянии постигнуть природу этой могучей страсти. Он готов был признать, что отца нельзя назвать некрасивым, убеждал себя, что тот много знает и что он отличный столяр. И все-таки иногда с горечью думал, что его матери всего важнее черный цвет кожи. Он отгонял от себя эту мучительную мысль и, однако, не мог свыкнуться с тем, что оставалось для него постоянно кровоточащей раной. Ему так отчаянно хотелось быть белым! И он мог бы сойти за белого! Пусть у него смуглая кожа, но он унаследовал от матери европейский тип лица. Не раз он стоял перед зеркалом, с тревогой выискивая в своей наружности что-нибудь негритянское.
Он перевернулся на другой бок. В его воображении студентка снова подняла банку над головой, словно умащивая волосы благовониями. Да, это было похоже на ритуальный танец. Возможно, он просто не хотел знать, что она собирается сделать. Ведь девушку можно было спасти! Стоило подбежать к ней, вырвать у нее из рук банку с бензином. Тут он вспомнил, что у нее было даже две банки. Сначала она вылила одну, потом другую… Да, их было две! Но если их было две, то и у него было больше времени, чтобы понять, что произойдет. (Правда, девушка могла помешать тому, чтобы ее спасли.) Поблизости проходили и другие люди. Хоть кто-то из них должен был заметить, что происходит. Но никто не сделал ни малейшей попытки вмешаться. Во имя чего это юное создание погубило себя? В знак протеста против правительства? Но что понимает в политике семнадцатилетняя девчонка? Может ли психически нормальный человек совершить подобный поступок? Но кто сегодня психически нормален? И нормален ли он сам?
Как бы то ни было, сейчас уже поздно задавать себе такие вопросы. И снова лейтенант устремил пристальный взгляд на лопасти вентилятора… Колеса парохода, его гудок выводят старинные мелодии Юга… Это произошло в маленьком городке на берегу большой реки, в воздухе пахло патокой и сыростью. Они жили в негритянском гетто. Пароход подходил к деревянной пристани, собираясь причалить. Облокотившаяся на борт девушка в синем платье взглянула на него и крикнула: «Эй, мальчик! Держи!» Она бросила ему монетку, монетка упала на доски причала возле тюков с хлопком и заблестела там под утренним солнцем. Он удержался, не бросился ее поднимать (а ведь это жареная кукуруза, засахаренный миндаль, мороженое!). Белые путешественники обычно бросали монеты на причал, чтобы увидеть, как черные ребятишки дерутся из-за них. Но он не хочет быть негром, он — не негр! Его мать — белая, и у него такие же светлые волосы, как у этой девушки. «Эй ты! Подбери монету! Она твоя!» Поблизости не было других мальчишек. Он отвернулся, уши у него горели, он с притворным равнодушием отошел, насвистывая. Пароход отчалил от пристани и отправился дальше вниз по реке, но синее пятно у борта виднелось еще долго…