Родителев-то нонь не спрашивають! Без благословения, значить! Ну, уж тут все рады, что хыть бы объявился, да и хыть бы с невестой! Вот... А какая она, к примеру, невеста, хто яи знаить, барану вона и овца — невеста! Ну, ладно!
Мамушка-то Бздишина, бедная, с яво крестнап всюю ночушку кулича свадебного пехтають, председатель белу «Волгу» даеть! Казаки конно, во всей спра ве, с ружьями поскакали к еродрому — стречать.
Вот-ин самолет-ат сел. Слышно, пальба из ружей пошла! Оркестр — бух-бух... Мамушка с отцом на по рожках с иконой, с хлебом-солию стоять! Весь хутор вдоль улицы стоить с цвятами! Вот идеть «Волга» белыя, округ казаки конно из ружьев палять, а сами чуть с седлов не падають... Ну, ладно.
Открывается энта «Волга», с ее женишок скок-поскок! А за им выходить белыя платья! А в платьи-то — ни-ча-во! Черныя! Мамушка так куличом на порожках и накрылася! Брык себе! Дажа перед людями неудобно... Ну, Бздишина порода... чего с их возьмешь! А ты говоришь, Царевы...
— Ну, черная, так и что! Не по хорошу мил, а по милу хорош!
— Да, а мы-то че, против, что ли? Чей бы бык ни был, а теленок наш! Дажа антиресно! У нас ведь казаки каких тольки жен не везли с войн-то. Вон у мене в породе двоюродный дед с русско-японской японку привез... А это вот черныя! Так по первости-то казаки яго спрашивали: «Что, мол, как, к примеру, он яи ночью находить, когда темно и у ей глаза закрыты? »
— Ну, а он че?
— Говорить: «На ошшупь! А еще спросите, дак и в зубы схлопочитя!»
— Ну, и находит?
— Обязательно! Вот уж они восьмой, что ли, не то седьмой год живуть, а уже троих настругали! Она бабочка как есть упорная! Ровненька така. Но тольки вот черныя. В школе работаить! Испанскому языку робят обучаить! Ко мне внуки прибягуть: «Порфавор, мол, дай кочерыжки погрызть!» Я уж им припасаю, когда порфавор-ат! Так что это ты все у нас холостой, а Бздишина порода умножается!
Дед оглянулся и, придвинув ко мне свою лихую бороду, зашептал:
— А бздишинята таки антиресные! Пятнистые!
— Как — пятнистые?
— Ды как олени!
— Не может быть!
— Я тебе говорю! А ну, кому кураги! — закричал он на улицу, и тут же, как из-под земли, выросло человек пять ребятишек. Все одинаково черные с сизыми от загара шеями и бритыми до синевы головами.
— А вота хто кураги хочить, — сказал дед, доставая миску с янтарными ягодами, — той мине спля-шить! А-ну, «Плетня»! «Ай, Варенька, Варенька! Хорошая, бравая...» — запел он.
Казачата деловито затопотали босыми пятками.
— А вота ручки вверх! — командовал дед. — «За-плятися, мой плятень!» Веселея ходи! Веселея! Вона, видишь: и ладони желтые, и подмышки желтые! Ды не ты... Не ты...Ты зимой отойдешь... Вота у нас глазастые которы! Вота оне, наши «кубинские-ат» казаки. Все, значить, хоперцы! А-ну, деда целовать!
Ребятишки повисли на старике, повизгивая от его щекочущей бороды.
— Вота! — сказал старик, убирая мгновенно опустевшую миску. — Тольки ты у нас все холостой! Это, конечное дело, умно! Ды тольки пока умный ду-маить, у дурака семь сынов родится! Хошь бы и ты собе каку не то ефиопку сыскал! Тута чего выбирать! Тута сколь не выбирай, и все равно ошибесси!
«Проснется день души моей...»
Древний, треснувший от молнии, прогнивший внутри, корявый и кряжистый, стоял перед нашими окнами тополь. Старики, сидевшие на майдане, давно обсуждали, какую часть куреня он разнесет, когда повалится от старости. Корни тополя, как неряшливо разбросанные канаты, норовили влезть под фундамент, а на грядках глушили все, что сажала мать, жадно копаясь в земле в короткие дни отпуска.
— Эх, — вздыхала она, — срубить бы его. Все перекопать и насадить палисадник: для красоты подсолнухов, мальвы... грядочку помидоров...
— Да зачем помидоры: на базаре полтинник — ведро, — бурчал я, понимая, что не в помидорах дело, а в том инстинкте сеяния и взращивания, который томит нас в городах, заставляя зимой любоваться худосочным луком на подоконнике, а весной жадно вдыхать сквозь бензиновую гарь запах распускающихся листьев.
И вот я решился. В очередной свой приезд вытащил из погребицы пилу, топор и накинулся на нелепое разросшееся старое дерево. Планы у меня — грандиозные: очистить палисадник и сад за домом, выкорчевать все старые яблони и заменить их новыми невиданных в станице сортов.
Нельзя сказать, чтобы прежде не держал я топора в руках. Рубил я и просеки и даже строил дом в пору моих геологических странствий по Северу. Но одно дело — сосна или даже лиственница и другое — наш степной карагач. Через три часа топор слетел с топорища, я валился с ног, а зарубка на необъятном стволе была не более двух моих ладоней.
Старики перекочевали с майдана на скамеечку напротив нашего дома и молча наблюдали за моими подвигами и страданиями.
— Прям как железный! — сказал я им, утирая пот и желая как-то разрядить их трехчасовое молчание.
— Табе с им не совладать! — астматически задыхаясь, сказал старик по прозвищу «Балабон», — эта надоть пилу «Дружба».
— И топор «Любов», — зевнув от скуки, добавил старик Кудинов.
-— В шешнадцатом годе... — начал старик Ясаков, как всегда плача изрубленной стороной лица. У него не было глаза, но из розового шрама постоянно текли слезы. — В шешнадцатом годе послал мене станичный атаман паром чинить...
— Атаманы ваши дышать не давали! — просипел, перебивая его, Балабон.
— Зато нонь ты дышишь — асма поганая! — плюнул в пыль старик Кудинов. — Невежа!
Балабон закипел, замахал руками. Старики начали ругаться.
— Что с табе взять? Обычая ты, кацапская морда, нашего не ведаш... Видать, на службе-то тебе комиссары твои ума не вложили. Пербиваишь...
— Да, — добавил дед Рыкавсков,— попил ты нашей кровушки, комбед хренов. А нонь ты, как и мы, пенсионер, и нужон ты власти своей, как шобол брошенный!..
Сколько я себя помню, старики ругались с Бала-боном, изгоняли его с майдана, но утром он являлся как ни в чем не бывало.
— Не с того конца бересси, — заметил старик Григорьев. Он вел внуков из детского сада. Их у него было не то восемь, не то десять. И он их все время сам нянчил. Рядом с ним всегда было двое-трое карапузов, которые сидели у него на руках, цеплялись за галифе или опасливо выглядывали из-за ног.
— Че ты его учишь? — Старики переключились на Григорьева. — Он табе спрашваить?
— Каждый казак — царь в своем дворе! Ня лезь!
— Ну, срубишь, — не унимался Григорьев. — А пень куды?
— Да он старый, гнилой, трактором подцеплю...
— Корни подкопать надоть! С корней умны-то люди корчують...
— Стый мовчки! — цыкнул Кудинов на Григорьева. — Ен образованнай! А ты яво учишь! Сказано: не учи — пока не спросють. Може, он лучее знаить, что да как...
— Ох, — вздохнул Григорьев, — хоша ты, Борюшка, с бородой, а умишком молодой! Все на силу берешь! На «давай-давай», по-советски! Вот соста-рисси —- на ум брать научисси.
До конца отпуска бился я над проклятым деревом. Сначала валил, потом разделывал, потом складывал дрова. Потом чинил чувал, поскольку, падая, ствол разворотил полдвора.
И все это время старики молча глядели мне в спину.
Я сатанел, постоянно чувствуя на себе их взгляды, будто я на сцене, а они — зрители. В последние дни они даже между собой не переговаривались, а только смотрели и молчали.
— Ну вот! — сказал я, прощаясь со стариками и гордо оглядывая палисадник, раскорчеванный и перекопанный, как под английский газон. — Теперь порядок!
— Конешна,— согласились старики. — Теперь можно в футбол гонять.
— Я тут такое посею!
— Етта ишо дожить надоть!
— Сеять не родить — лучшее погодить...
— Зямля не девка, яи дуриком не возьмешь.
— И что ты заботисси? Табе в городе жалованье ить не от земли идеть.
— Булку-то, нябось, в гамазине покупаишь?
С тем я и уехал.
Всю долгую осень и зиму я томился и мечтал, как приеду в родной хутор и возьмусь за посадки. Мне даже снилось, как я сажаю сад. Каждый солнечный день заставлял меня сворачивать все дела и считать часы и дни, когда поезд унесет меня на Дон.
Хутор встретил меня так, будто я и не уезжал. Только Балабон помер. Помер бестолково, суетно, как и жил. А другие старики все так же сидели на скамеечке у церковной ограды, как раз напротив правления колхоза, в стеклянных современных стенах которого отражались и церковь, и старики, и наш дедовский курень.
Раньше от автобусной остановки был виден тополь, а теперь только старые яблони кривили стволы на фоне беленых стен. «Ничего, — подумал я, — с тополем покончил, я и до яблонь доберусь». Я вез пучок саженцев, с которых должен был начаться теперь уже не дедовский, а мой сад.
Вот она, калитка, скрип которой я вспоминаю в самые трудные минуты своей жизни. Я толкнул ее — и остолбенел. Вся земля, раскорчеванная и перекопанная мной в палисаднике, была покрыта буйными побегами. Крепкие, сочные полуметровые, в палец толщиной, ветки вспороли землю, и было их столько, что у меня рубаха прилипла к спине.