Для сопоставления включили прежний прибор. Гончаров и Ник сидели молча всего в нескольких футах от двух сверкающих рядов счетчиков, в каждом из которых было множество оголенных концов провода. Стоило включить осциллограф, и он тотчас показал целый шквал невидимых частиц, но сводящее с ума молчание счетчика настойчиво свидетельствовало, что все эти излучения для данного эксперимента не представляют никакого интереса. В тишине ожидания прошли минуты, четверть часа… И вдруг раздалось резкое «тук». Счетчики и новой и прежней установки одновременно перешли с ноля на единицу. Ливень частиц высокой энергии пронизывал обе установки одинаково, несмотря на разницу в их устройстве. Прошло еще семнадцать томительных минут, и тишину вновь разрезал острый звук. Это оба счетчика отметили второй поток частиц. Ник и Гончаров курили, не произнося ни слова, целиком поглощенные тем, что ожидали услышать, и лишь время от времени слегка меняли позу, чтобы расправить затекшую руку или ногу, насколько позволяло тесное пространство и соседство смертельно опасного напряжения. В третий раз тембр звука был иной и вспыхнул только счетчик второй установки. Это могло означать, что разница в питающем напряжении действительно имела значение, но это могло быть и простой случайностью. Чтобы определить общую тенденцию, можно было сидеть, выжидая часами. Или же сделать то, что в эту минуту решительно проделал Гончаров: он приложил к уху трубку, а сам в это время крутил ручку телефонного аппарата, звоня на станцию. Станция ответила мгновенно — было ясно, что все, кто там находился, стояли подле телефона и ждали.
— Приборы работают, — сказал Гончаров. — Сейчас слушайте, посылаю вам импульсы. — Он кивнул Нику, и тот повернул переключатель. — Ну, кабель включен. Теперь ждите, пока что-нибудь не услышите.
Все ждали — Ник и Гончаров в этой темной, провонявшей керосином кабине, Геловани, а может быть, и Валя возле осциллографа у другого конца кабеля, на станции, по ту сторону утеса. Минута сменяла минуту, но время как будто остановилось. И вот зажглись оба счетчика. Они были ясно видны, но, чтобы проверить, что именно отразилось на осциллографе на станции, Гончаров спросил в телефон:
— Что вы там видите?
— Импульс в форме зубца пилы — это от нового прибора, и прямоугольный импульс от старого. Значит, оба счетчика отреагировали.
— Правильно, — сказал Гончаров. — А все остальные установки тоже включены?
— Все до одной. Уже два дня, как работают. Вы сегодня вернетесь? Если выйдете не мешкая, успеете добраться дотемна.
— Нет, — сказал Гончаров, — сегодня мы не вернемся. — В голосе его вдруг прозвучала большая усталость. — Уступ закрыло снегом, придется прокладывать дорогу. Сейчас слишком тепло, могут быть и еще обвалы, поэтому мы здесь переночуем. Выйдем рано утром.
— Все у вас в порядке? — настойчиво спрашивал Геловани. — Как Реннет, ничего? Ничего с ним не случилось?
— С вами ничего не случилось? — Гончаров, не отрываясь от трубки, глянул на Ника.
Ник удивленно поднял глаза, но мгновение спустя утвердительно кивнул головой. Вчера он впервые за многие годы лег спать, с нетерпением ожидая наступления утра. К нему возвращалось что-то прежнее, счастливое и радостное.
— Многое со мной случилось, — проговорил он медленно. — Да, черт возьми, очень многое!
Еще два часа они сидели, словно узники, остерегаясь сдвинуться с места из-за соседства с высоким напряжением, и слушали щелканье счетчиков, немногословно рассказывающих о том, как ударяют волны космических лучей о внешний край атмосферы.
Количество показаний за это время было, однако, незначительно: ровно столько, чтобы убедиться, что прибор действует. Он мог работать так бесперебойно круглые сутки в течение нескольких недель, быть может, даже месяцев, прежде чем будет собрано достаточно данных, чтобы сделать какие бы то ни было выводы. Гончаров решительно выключил оба прибора.
— Продолжать нет смысла, — сказал он. — Торчим здесь, как два медведя в берлоге, застряли и не вылезаем. Завтра, перед уходом, включим все снова и так оставим. Согласитесь, что количество показаний, которое мы получим за ночь, в сущности, ничего не изменит.
Гончаров добавил, что надо бы пойти посмотреть: может, на уступе еще навалило снега. Он взял ледоруб. Ник встал, намереваясь последовать за ним.
— Вам идти незачем, — сказал Гончаров. — Сидите здесь, в кабине тепло. На открытом месте вам все-таки не очень-то уютно, я знаю.
— Ничего, я выдержу.
— Предположим даже, что и выдержите, только в том нет необходимости. Видел я, как у вас отливает кровь от лица. Это скрыть трудно.
— И все-таки мне хочется пойти.
Гончаров пожал плечами.
— Вот уж нельзя про вас сказать, что вы недостаточно упрямы. Конечно, это можно почесть и за добродетель, но не всегда. Я считаю, что теперь, когда уже так много сделано, рисковать глупо.
— Это что, приказ?
— Нет, не приказ. — Гончаров посмотрел на него с любопытством. — Пока только совет. А что, надо, чтобы это был приказ?
— Если это приказ — я повинуюсь, если совет — я его приму. Но мне, право, очень хотелось бы выйти отсюда. Мне надо размяться, меня тянет на воздух, на свет.
— В таком случае пошли.
Ледяной свергающий воздух снова ошеломил Ника — он радовал и устрашал сердце своим колючим холодом. Насколько хватал глаз, протянулось бескрайнее царство гор, словно давным-давно вздыбившиеся и навсегда застывшие волны беззвучно посылали в небо свою неиссякаемую силу. Где-то очень далеко, невидимые отсюда, сражались люди, и дальность расстояния превращала их в жалких насекомых, сцепившихся в драке. А им, этим людям, Ник и Гончаров сейчас показались бы мухами, ползающими по леднику и воображающими, что делают важное дело. Но если в человеке заключена вечность под стать вечности вселенной, то она имение в тем, что они с Гончаровым — какими бы ни были их человеческие слабости — свершили благодаря могуществу своего разума. Там, внизу, в той или иной стране, люди мучают друг друга, сажают в тюрьмы, сжигают, а потом, довольные, упиваются своей властью — они тверды, но твердостью быстра крошащегося гранита. Мысль, прозрение — такие зыбкие, смутные при своем рождении обладают несокрушимой твердостью. Они как туф — это лава человеческой души, рожденная в пламени, приобретающая все большую твердость, хотя ее временем на нее ляжет слой других, еще более зорких провидений, еще более прекрасных творений человеческого разума.
Ник шел за Гончаровым, настороженно прислушиваясь, не донесется ли сверху грозный рев лавины, не, в сущности, он теперь больше не испытывал страха. Он уже любил эти бескрайние просторы — ведь именно здесь он вновь обрел себя. И это только начало его духовного обновления — для него все еще впереди. Ему не терпелось как можно скорее пересмотреть всю свою жизнь — так нетерпеливо ждут возможности рассказать о себе старые друзья, вновь увидевшись после долгих лет разлуки.
Разведка не заняла много времени. Уступ был почти свободен от снега вплоть до второго поворота, где он расширялся до четырех футов. Здесь образовалась настоящая снежная стена высотой по меньшей мере в пятнадцать футов. Она доходила до самого края, и снег был твердым, он спрессовался под собственной тяжестью. Что ждет их по другую сторону этой стены, определить было невозможно, неизвестна была даже ее толщина. Вполне вероятно, что снег лег по всему уступу, до самого конца.
— Ширина снежного слоя должна быть минимум такой же, как и его высота, — заметил Ник. — Иначе он не выдержал бы собственной тяжести.
— Я полагаю, он намного толще, — сказал Гончаров хладнокровно. — Он не скользил, он падал тяжелой массой. А раз получился один такой завал, вполне возможно, что имеются и другие. Придется вырубать в снегу ступени. Вам доводилось проделывать что-нибудь в этом роде?
— Нет, и не могу сказать, что это мне улыбается.
— Да, в восторг вы не придете, — заверил его Гончаров. — Не это переживание чисто психологическое. — Он проверил плотность снега, ткнув его ногой, потом ударил по нему ледорубом. — К утру сильно затвердеет. Мы двинемся на рассвете.
Ник заснул не скоро. Он гнал мысли о предстоящем утре, стараясь сосредоточить их на том радостном волнении, которое испытал днем, когда вышел из кабины следом за Гончаровым и вдруг с полной ясностью осознал, что нашел то, за чем сюда ехал. Это долгожданное чувство охватило его с прежней силой, и оно дало ему мужество оглянуться на самого себя. Он увидел себя таким, каким был все это время, — человеком, который боялся дышать полной грудью, намеренно ограничивал свой кругозор и был слеп ко всему, что лежало за этими пределами. Он совершал ошибку за ошибкой — их можно было предотвратить, стоило лишь сделать нужное усилие. Его воля была парализована, и он допустил, что Руфь ушла от него, — теперь он понимал, что этого могло бы и не произойти. Он допустил любовную связь с Мэрион эту связь не следовало и начинать, а уж если она началась, не следовало ей обрываться так бесславно. Он вел себя пассивно, безвольно, пока не встретил Анни. Но даже и тогда, не умея считаться с противоречивыми чувствами других, он в панике кинулся искать спасения от одиночества, которое преследовало его после бегства Анни из Москвы. К тому времени, когда она разрешила свои сомнения, он позволил своим чувствам переплестись с чувствами Вали, повторив все то, что было у него с Мэрион, и, когда Анни вернулась к нему, он не смог ей дать ничего, кроме гнева и раздражения.