Севины одноклассники освоят ненормативную лексику года через два после него, и Севе, уже прошедшему эту науку, почему-то будет неприятно слышать, как ругаются чистые, воспитанные мальчики: очень уж смысл выпирает, а из смысла – неопрятный физиологический образ. Для него же самого срамные слова были давно лишенными всякого значения междометиями. Урок из этого обстоятельства он извлечет много лет спустя, читая в Ленинке стихи Владимира Нарбута. Увидев заборные слова в набранном по-типографски тексте, он вдруг понял смысл запрета. Лексика, в устной речи ушедшая в разряд междометий, на письме вдруг обретает откровенный первоначальный смысл. Наглый физиологический образ застит все вокруг, уничтожая значение соседних слов. Заодно и замысел отважного автора. Он же не только эпатировать публику собрался.
А во двор перестало тянуть после третьего класса. Этажом выше в комнатке при кухне жил Севин друг и заступник Женька Звездин. Его мама тетя Варя работала мороженщицей и сначала ходила с бело-голубым ящиком по бульварам, а потом получила на Пушкинской около кинотеатра «Центральный» постоянную торговую точку – ларек на колесиках, тоже бело-голубой. Женька часто помогал маме и брал с собой Севу. Тетя Варя отогревалась у касс кинотеатра, а Женька выкрикивал:
– Есть мороженое! А ну, кому эскимо?! Не хочешь эскимо – бери стаканчик вафельный с пломбиром!
Сева стоял рядом, робея кричать призывы и восхищаясь Женькиной смелостью. Зато Женьку восхищала Севина начитанность. Сева запросто объяснил, что значит загадочное «МТЮЗ», повергнув приятеля в неслыханное изумление. В школе они до третьего класса сидели за одной партой, но в третьем классе у Женьки обнаружился исключительной красоты дискант и абсолютный музыкальный слух. Он попал в хор мальчиков Владислава Соколова, да еще солистом, и в конце июля должен был ехать в Берлин на гастроли. Господь же счел, что род людской настолько погряз в грехах, что недостоин слушать прекрасный Женькин голос. Накануне отъезда мальчишки со двора удрали в Щукино купаться. Вернулись без Женьки. Говорили потом, что Женька попал в ключевую воронку. Это Щукино вообще проклятое место. Нынешним летом там погиб еще один Севин одноклассник Мишка Суржер и соседка с пятого этажа Ирка Рябцева. А Женька вот уже четвертый год солирует в хоре ангелов, так дворовые старухи утешали тетю Варю. На Севу эти утешения не действовали – он потерял заступника, на тетю Варю, хоть и верующая была, видимо, тоже. Гибель сына надломила ее, и она в глубокой печали доживала свои годы, лишенные смысла и материнской радости.
Если бы Сева Фелицианов был разумным человеком, он бы в эти каникулы от Деда Мороза сделал загодя все уроки, подогнал бы геометрию и химию, физику и алгебру. Но Сева терял рассудок, если в доме оставалась хоть одна непрочитанная книга. А мама в подарок на Новый год получила маленький томик своего любимого писателя Паустовского «Далекие годы». А еще были в доме летние номера «Нового мира» с продолжением – повестью «Беспокойная юность». В своем читательском развитии Сева пребывал на том этапе, когда автору веришь безоговорочно, сливаешься с ним и видишь мир его глазами. Только потом спрашиваешь себя изумленно: а где же революция, марксистские кружки, чтение подпольной ленинской «Искры» или «Правды»? По другим книгам, прочитанным об этих годах, гимназисты и студенты ничем иным не увлекались, никому бы в голову не пришло раздумывать над табличкой на двери профессорской квартиры «Здесь живет никто».
В «Беспокойной юности» помимо процесса познания включилось узнавание. Минувшим летом Севу обуяло увлечение трамваями. Он изъездил на подножках все окраины Москвы между Садовым кольцом и Камер-Коллежским валом и видел все, что запечатлел в начале века кондуктор Миусского депо. Сейчас оно называлось депо имени Петра Щепетильникова. За Калужской площадью было другое – имени какого-то Апакова. И кажется, Сева был из числа последних свидетелей той Москвы, которая исчезнет с лица земли в два ближайших десятилетия. Летом же пятьдесят пятого одно– и двухэтажная палисадная Москва мало отличалась от себя сорокалетней давности. Тихи и патриархальны были переулки у Пресни с мостовыми, выложенными простым булыжником. У Горбатого моста старый кондуктор потянулся отодрать Севу за уши, и ему пришлось на ходу прыгать с трамвая. Он тогда еле удержался на ногах – скорость была велика. Оказавшись на этом месте, Сева легко представил себе, как баррикады перегораживали улицы в пятом году, а рабочие, злые, как этот кондуктор, швыряли камнями в цепи полицейских. Сейчас, при чтении Паустовского, эта картинка вспыхнула в памяти так ярко, будто он прочитал в журнале бывшее не с автором, а с ним.
Когда уже и февральские морозы надорвались от собственной крепости и сменились предвесенней оттепелью, началось событие, которому в силу навязчивой скуки, всегда таковые сопровождающей, никто в доме особого значения не придавал. Еще с Нового года началась трескотня, от которой всегда отряхивались, не обращая особого внимания. По радио и в газетах только и трубили что о предстоящем, но, как водится, историческом съезде КПСС. Он только через месяц откроется, а уже исторический. Как ни включишь радио, оттуда только и сыплется: «трудовые подарки родной партии», «предсъездовская вахта», «соцсоревнование» и прочая дребедень. Ну а уж как начался этот съезд, радио лучше не включать. Да и когда закрылся благополучно – тем более. «Выполняя исторические предначертания партии…» и далее в том же роде.
Самое-то удивительное, что съезд на самом деле оказался историческим. У Фелициановых об этом узнали недели через две после его завершения. Сначала шепотом, потом все громче и отчетливее, но стали говорить о каком-то секретном докладе Хрущева, которым Никита ошеломил публику в последний день, будто бы даже – ночью. И будто бы коммунистам на закрытых партсобраниях его зачитывают. В секретном этом докладе – полное разоблачение Сталина. Оказывается, корифей всех наук никакой не вождь и учитель, а такой же кровавый диктатор, как какой-нибудь генерал Франко, которого Бор. Ефимов и Кукрыниксы изображали с непременными атрибутами тирана: виселицей и топором, украшенным ярко-красными пятнами. А может, наш Сталин еще и похлеще Франко. По его наущению расстреляны и превращены в лагерную пыль миллионы невинных советских граждан. Мы и войну проигрывали в первые месяцы из-за того, что Сталин расправился с маршалами Тухачевским и Егоровым, а еще были Уборевич, Якир, Корк, Примаков – герои гражданской войны, имена которых Сева услышал только сейчас, а ведь сколько о ней было читано… И войной, по словам Хрущева, Верховный главнокомандующий руководил по глобусу, не ведая оперативных карт. А после победы Сталин вообще сорвался с цепи, учинил «ленинградское дело», но этого ему показалось мало, и сколько бы крови пролилось, проживи он хоть еще год или два, один Бог ведает. Вот тебе и отец народов!
Ни в родне, ни среди маминых друзей и подруг членов партии не было, поэтому суть хрущевского доклада передавалась в слухах, далеко ее опережавших. На деле доклад этот был куда умереннее, и все рассыпанные по нему «и» еще целых тридцать лет дожидались своих точек. Так ведь не нами сказано – умному достаточно.
Мир качнулся в Севиных глазах, как бывает в приступе кислородного отравления. Ну как у Пастернака в недавно прочитанном, непонятом, но оставшемся в памяти навек от той весны 1956 года стихотворении:
Весна, я с улицы, где тополь удивлен,
Где даль пугается, где дом упасть боится,
Где воздух синь, как узелок с бельем
У выписавшегося из больницы.
Летом Сева с мамой поедут на воскресенье в Переделкино, там в деревне Чоботы дядя Коля снимает дачу. На берегу переделкинского пруда Сева увидит: размашистым широким шагом по диагонали к берегу спускается седой, высокий, не по возрасту бодрый старик, и Сева, никогда не видевший его портретов, угадает: Пастернак. Удивительное сходство облика поэта с его стихами, не поддающимися разгадке с применением буквального значения написанных слов. Кстати, имя его тоже звучанием ближе к стихам, чем к буквальному значению какой-то овощной травы.