Перевод В. Борисова
Баркаидская макама
(седьмая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Связанный путами путей и дорог, утружденный плаваньем по морю утрат и тревог, к Баркаиду[50] иракскому я барку свою пригнал — день розговенья[51] там провести пожелал. Наконец утро праздника занялось, народу множество собралось, все спешили к мечети — и пеший и конный, согласно Аллаха закону стремились положенное совершить: подаяние бедным раздать и на молитве побыть. И я, по обычаю, обрядившись в новое платье, вышел с толпой простолюдья и знати. Мечеть наполнялась за рядом ряд; казалось, ни шагу не ступишь — так плотно люди стоят.
Но вдруг какой-то старик с мешком появился меж нами, в черной простой одежде, с закрытыми плотно глазами. Старуха его за рукав вела — как ифрит, безобразной старуха была![52] Шел он, качаясь, словно лишенный сил, слова приветствия чуть слышно произносил. Потом он стал в стороне, руку засунул в мешок, оттуда исписанные листки извлек и приказал ифритке своей средь собравшихся высмотреть богачей и тем, чьи руки влагой полны[53], листки раздать поскорей. Судьба-насмешница и меня наградила листком — разноцветные буквы я увидел на нем:
Я истерзан, я измучен,
Злым недугом туго скручен.
Недруг не дал мне покоя —
Хитрым козням он обучен.
Родич клял меня за бедность,
И коварный и колючий.
Ветвь моей цветущей жизни
Изломал поток кипучий.
В ветхом рубище скитаюсь
И не знал одежды лучшей.
От обиды и страданий
Гибель стала неминучей.
Пусть детей моих несчастных
Громом рок сразит гремучим:
Если бы не их печали,
Что текут слезой горючей,
Я б не гнулся в униженье
Перед сильным и могучим,
Не молил родных злорадных
О поддержке в горе жгучем,
Я доволен был бы жизнью —
К скромной доле я приучен.
Кто ж над засухой моею
Разольется щедрой тучей?
Корку хлеба иль рубашку
Мне пошлет ли добрый случай?[54]
Сказал аль-Харис ибн Хаммам:
— Я стихи до конца прочитал, красивому почерку подивился, и мне захотелось узнать сочинителя и того, кто над перепиской трудился. Тут подсказала моя душа, что старуха укажет мне верный путь и что отнюдь не будет греха, если я ей подарю что-нибудь. А старуха вновь обходила ряды — на всех ладонях искала щедрой влаги следы, но зря рассчитывала на успех: сухими были ладони у всех. Наконец поняла, что надежды ее напрасны, и сказала, увидев, что без пользы пропали стихи прекрасные:
— Все люди — творенья Аллаха, и к Аллаху ведет их обратный путь.
И опять пошла по рядам — обратно листки вернуть. Но про мой листок позабыла — шайтан ее одурачил, и она к старику вернулась, рыдая и плача. И старухе так ответил старик, когда услышал жалобный вой и крик:
— К Аллаху мы в беде прибегаем, дела ему наши препоручаем, ибо силы и мощи выше не знаем.
И продекламировал:
Не осталось достойных людей на свете,
Нету больше надежных друзей на примете.
Благородные, щедрые души исчезли —
Все давно уж попали в греховные сети!
И добавил:
— На будущее уповай, а листки собери и сосчитай!
Старуха громко в ответ рыдала:
— Я листки собрала и сосчитала, но что поделать, коль злобный рок у меня похитил лучший листок!
Старик возопил:
— Злодейка! Аллах да лишит тебя последних волос! Неужели ты хочешь, негодная, чтоб нам пришлось остаться без дичи и без силков и огня лишиться и дров!
И старуха двинулась по тому же пути, чтобы пропавший листок найти. Я достал злополучный листок, мелкую взял монету, новехонький дирхем[55] добавил к этому и, когда приблизилась ко мне старуха, сказал ей, склонившись к самому уху:
— Как тебе нравится белый, прекрасный, покрытый чеканкой четкой и ясной? Ты получишь его, если мне, как другу, откроешь тайну и тем окажешь услугу. А если откажешься от этой удачи — то бери свой листок и мелочь в придачу.
Видно, она соблазнилась той блестящей белой луной и не стала долго спорить со мной:
— Что ты хочешь узнать — говори напрямик!
Я сказал:
— Мой ум занимает этот старик: откуда он родом, кто таков и кто ему выткал узорную ткань стихов?
Старуха сказала:
— Он странник, Серудж — его город родной, своими руками он вышивает поэзии плащ цветной.
И тут же быстрее, чем ястреб, в дирхем она вцепилась и скорее, чем пущенная из лука стрела, прочь от меня пустилась.
Я подумал: «А вдруг этот жалкий слепец — мой друг Абу Зейд, веселый хитрец?» — и загрустил, что пришлось ему в жизни несладко. Но пожелал проверить, верна ли моя догадка. Однако, чтобы пройти к старику, мне бы пришлось непременно перешагивать через шеи людей, в молитве склоненных смиренно. На это пророком наложен запрет, да и добрых людей обижать не след. И я остался на месте, с него не спуская глаз, ожидая, когда пройдет молитвы положенный час. Люди встали, и я к нему устремился тотчас.
Оказалось, я сметлив, как Ибн Аббас[56], и догадлив, словно Ияс[57], ибо я Абу Зейда сразу узнал, хоть глаз он ослепших не размыкал. Я поспешил рубашку ему подарить и пригласил со мною трапезу разделить. Он обрадовался и подарку, и моему появлению и согласился принять мое угощение: взял меня за руку и пошел как тень по пятам, а старуха, шествие замыкая, ковыляла по нашим следам, как третья подпорка, на которой треножник покоится, как надзор, от которого никто не скроется.
Когда мы вошли в мое жилище и вкусить приготовились скромную пищу, Абу Зейд попросил меня прежде всего ответить, есть ли с нами кто-нибудь третий. Я сказал ему:
— Нет никого, кроме старухи этой.
Он отозвался:
— Она не считается, нет у меня от нее секретов.
И тут он внезапно глаза раскрыл — словно два острия в меня вонзил. Засияли светильники его лица, одинаковые, как два близнеца. Не мог я прийти в себя от радости, что Аллах всевышний не лишил его зрения, однако был весьма поражен его удивительным поведением. Я не мог стерпеть, я молчать был не в силах и спросил:
— Какая нужда в слепца тебя превратила, заставила странствовать в чужих краях и терпеть невзгоды в пустынных степях?
Абу Зейд показал, что закускою занят рот а речь поэтому не идет. Когда же он голод утолил, то внимательный взор на меня обратил и продекламировал:
Наш мир, человеку слывущий отцом,
Нередко прикинется жалким глупцом:
Незрячим рядясь, беззаконья творит —
Так сыну грешно ль притворяться слепцом?
Затем он сказал:
— Теперь, чтоб обед закончить приятно, принеси сюда воды ароматной, чтобы взоры она восхищала цветом и очищала руки при этом, кожу смягчала, рот освежала, желудок и десны бы укрепляла. Пусть эта влага подана будет в чистом, душистом, звонком сосуде, пусть поцелуем коснется щеки, нежная, словно цветка лепестки. А кроме того, принеси зубочистку — после трапезы рот хорошенько очистить — стройную, тонкую, словно влюбленный, отполированную, как меч обнаженный, гибкую, точно девичий стан, страстно стремящуюся к устам, чтобы вглубь проникало, словно копье, но плоть не терзало ее острие!
Говорит рассказчик:
— Я побежал поскорее все раздобыть, дорогого гостя хотел ублажить. Я не думал, что он замышляет дурное, что посмеяться решил надо мною, что в просьбе его один лишь прок — меня удалить на короткий срок. Когда я вернулся — быстрее вздоха, сразу понял, что дело плохо: я место застал уже пустым — Абу Зейд со старухой исчезли как дым. Справедливый гнев не в силах унять, я пустился гостей догонять. Но напрасно — казалось, что их поглотила река иль ветер забросил за облака.
Перевод А. Долининой
Мааррийская макама
(восьмая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Раз в аль-Маарре[58] слышал я удивительный спор: явились двое к судье во двор — беззубый старик, что с утехами плоти, как видно, давно распрощался, и томный юнец, чей стан, как нежная ветвь, изгибался. Старик сказал:
— Аллах да умножит силы мудрого кади[59], чтобы тот, кто прав, у него не остался в накладе. Рассуди нас: была у меня невольница — и трудолюбица и угодница, с боками тонкими и прямою спиной, с телом, прохладным даже в июльский зной. Она то в своем уголке ютится, то скачет, как резвая кобылица. Но умерена резвость ее крепкой уздой и узлом, что тянет она за собой. У кого в ней нужда — тот покрепче ее обоймет и в платье со шлейфом гулять поведет, но не всем управиться с ней легко — иного ранит она глубоко: хоть рот без зубов, да остер язык, что неловкие пальцы жалить привык. А если она в искусных руках окажется — словно дразнит: то спрячется, то покажется.