Полковник Хартеп потерял к нему интерес. Доктор Циннер лишался своих отличительных черт, вроде серых шерстяных перчаток с дыркой на большом пальце; он превратился в обыкновенного уличного оратора. Посмотрев на часы, полковник сказал:
— Я думаю, что предоставил вам достаточно времени.
Майор Петкович пробормотал что-то себе под нос, он вдруг с раздражением пихнул ногой собаку и проворчал:
— Отстань! Вечно возись с тобой.
Капитан Алексич проснулся и сказал с огромным облегчением:
— Ну вот и закончили.
Доктор Циннер, уставившись в одну точку на полу, слева от охранника, медленно произнес:
— Это не был суд. Они приговорили меня к смерти прежде, чем начали судить. Помните, я умираю, чтобы открыть перед вами путь. Смерть мне не страшна. Жизнь моя не стоит того, чтобы бояться смерти. Мне кажется, если я умру, то принесу больше пользы. — Но пока он говорил, его ясный ум подсказывал ему, что вряд ли его смерть принесет кому-нибудь пользу.
— «Арестованный Ричард Циннер приговаривается к смертной казни, — прочел полковник Хартеп. — Приговор будет приведен в исполнение офицером, командующим гарнизоном в Суботице, через три часа».
«Тогда уже совсем стемнеет, — подумал доктор. — Никто об этом не узнает».
С минуту все сидели молча, как на концерте, когда исполнение окончено и публика не уверена, пора ли аплодировать.
Корал Маскер проснулась. Она не могла понять, что происходит. Офицеры переговаривались, перелистывали бумаги. Затем один из них отдал команду, охранники отворили дверь и двинулись навстречу ветру и снегу к белым запорошенным строениям.
Арестованные вышли за ними. Они держались близко друг к другу среди окружавшей их снежной бури. Не успели они немного отойти, как Йозеф Грюнлих дернул доктора Циннера за рукав.
— Почему вы ничего мне не говорите? Что со мной будет? Вы идете и молчите, — ворчал он, тяжело дыша.
— Тюремное заключение на месяц. А потом вас вышлют домой.
— Это они так полагают. Тоже умники нашлись.
Грюнлих замолчал, с пристальным вниманием рассматривая расположение зданий. Он споткнулся о рельсы и сердито проворчал что-то себе под нос.
— А я? Что будет со мной? — спросила Корал.
— Вас отправят домой завтра.
— Но я не могу туда ехать. Мне надо на работу. Я потеряю ее. А как же мой друг?
Она с самого начала боялась этого путешествия — боялась не понять, что ей говорят носильщики, боялась непривычной еды — и не знала, чем все это кончится. В этот момент, когда пассажирский помощник окликнул ее на мокром причале в Остенде, она готова была повернуть обратно. С тех пор произошли разные события, а теперь ей придется возвратиться на ту же квартиру, к тостам и апельсиновому соку на завтрак, к долгому ожиданию на лестнице у агентства вместе с Айви, и Фло, и Филом, и Диком. Все это приветливые ребята, при встрече с ними целуешься и называешь их просто по имени, хотя не имеешь о них ни малейшего представления. Близость с кем-то одним может разрушить мир дружеских отношений: начинаешь испытывать отвращение к поцелуям женщин и к их громкому щебетанию; обычная жизнь становится слегка нереальной и очень скучной. Даже доктор, шагающий перед ней в этом нереальном мире, не вызывал ее интереса. Но, дойдя до дверей зала ожидания, она вспомнила, что следует спросить его:
— А вы? Что будет с вами?
— Меня задержат здесь, — неопределенно ответил он, забыв пропустить ее вперед, когда они входили в зал.
— Куда они меня посадят? — спросил Йозеф Грюнлих, когда дверь за ними закрылась.
— А меня?
— На эту ночь, я думаю, в казармы. Поезда на Белград нет.
Печка потухла. Он посмотрел в окно, пытаясь увидеть крестьян, но им, наверное, надоело ждать и они отправились по домам.
— Ничего не поделаешь, — облегченно произнес он и добавил с мрачным юмором: — Быть дома — это уже кое что.
На мгновение он увидел себя стоящим перед бесконечным пространством сосновых парт, перед рядами злобных лиц и вспомнил то время, когда сердце его ныло от их проказ, тайных сигналов и скрытого хихиканья, — все это могло лишить его средств к существованию: раз учитель не может поддерживать порядок в классе, его непременно следует уволить. Но его недруги даровали ему то, чего раньше он никогда не знал: безопасность. Не нужно было ничего решать. Он жил в спокойствии.
Доктор Циннер стал напевать какой-то мотив.
— Это старая песня, — объяснил он Корал Маскер. — Возлюбленный говорит: «Я не могу прийти днем, потому что я бедный и твой отец напустит на меня собак. Но ночью я подойду к твоему окну и попрошу тебя впустить меня к себе». А девушка отвечает: «Если залают собаки, стой, притаясь, в тени стены, я спущусь к тебе, и мы вместе пойдем в глушь фруктового сада».
Он пропел первый куплет слегка хриплым голосом, потому что давно не пел. Йозеф Грюнлих, сидя в углу, хмуро посмотрел на певца, а удивленная Корал, стоя у остывшей печки, слушала с удовольствием, потому что доктор, казалось, помолодел и был полон оптимизма. «Ночью я приду к твоему окну и попрошу тебя впустить меня к себе». Он обращался не к своей возлюбленной; слова эти были бессильны вызвать в памяти лицо девушки из тех лет, когда он занимался политикой и сухо подчинил все одной цели, но его родители укоризненно качали морщинистыми добродушными лицами, они уже не благоговели перед образованным человеком, доктором, почти джентльменом. Затем, немного тише, он еще раз спел партию девушки. Его голос звучал не так хрипло, он, наверное, когда-то был красивым; один из охранников подошел к окну и заглянул в зал, а Йозеф Грюнлих вдруг заплакал типично тевтонскими слезами, думая о сиротах, засыпанных снегом, о принцессах с ледяным сердцем и совершенно не вспоминая о Кольбере, чье тело везли теперь по грязному городскому снегу в похоронной машине в сопровождении двух погребальных агентов и одного провожающего в такси, пожилого холостяка, замечательного игрока в шашки. «Стой притаясь в тени стены, и я спущусь к тебе». В мире царил хаос: бедняки умирали от голода, а богачи не становились от этого счастливее; вора могли и наказать, и наградить титулами; в Канаде сжигали пшеницу, в Бразилии — кофе, а у бедняков его родной страны не хватало денег на хлеб, и они умирали от холода в нетопленых комнатах; мир расшатался, и он когда-то делал все возможное, чтобы навести в нем порядок, но теперь с этим покончено. Теперь он ничего уже не мог поделать, но был счастлив. «Мы пойдем туда, в глушь фруктового сада». В памяти опять не возникло никакой девушки, которая принесла бы ему утешение, а только грустные и прекрасные лица бедняков, навевавшие на него покой. Он сделал все, что мог, ничего большего от него и не ожидали; бедняки наделили его сознанием безысходности, посвятили в тайну своей духовной красоты, своих радостей и горя и повели его во тьму, полную шелеста листьев. Охранник прижался лицом к окну, и доктор Циннер перестал петь.
— Теперь ваша очередь, — сказал он Корал.
— О, я не знаю таких песен, которые бы вам понравились, — серьезно ответила она, в то же время отыскивая в памяти что-нибудь немного старомодное и грустное, что-нибудь подходящее к его печальной трогательной песенке.
— Но должны же мы как-нибудь скоротать время.
Корал вдруг начала петь небольшим, но чистым голосом, похожим на звук музыкального ящика:
Кто станет моим,
Я пока не решила,
Я с Майклом гоняла
С утра на машине.
Я с Питером в парке
Слонялась без дела.
А вечером с Джоном
На звезды глядела.
А после полуночи
Встретилась с Гарри,
С ним горького пива
Отведала в баре.
Но время наступит,
И что тут лукавить?
Сумею еще настроение поправить.
Любовь никого не обходит сторонкой,
Я все-таки стану хорошей девчонкой.
— Это Суботица? — закричал Майетт, когда сквозь буран вынырнули несколько глиняных домиков.
Шофер кивнул и указал рукой вперед. На середину шоссе выбежал ребенок, и машина резко метнулась в сторону, чтобы не наехать на него; пронзительно запищал цыпленок, и горсть серых перьев разлетелась по снегу. Из домика вышла старушка и закричала им вслед.
— Что она говорит?
Шофер повернул голову и усмехнулся:
— «Проклятые жиды».
Стрелка спидометра задрожала и отступила: пятьдесят миль, сорок, тридцать, двадцать.
— Тут кругом солдаты, — сказал шофер.
— Вы думаете, здесь ограничение скорости?
— Нет, нет. Эти чертовы солдаты! Стоит им увидеть хорошую машину, сразу реквизируют. То же самое с лошадьми. — Он показал на поля сквозь несущийся снег: — Крестьяне — те все голодают. Я работал тут одно время, но потом решил: нет, мне надо жить в городе. В общем-то, деревня умерла. — Он кивнул в сторону железнодорожного пути, терявшегося в снежном буране: — Один-два поезда в день — вот и все. Неудивительно, что красные устраивают беспорядки.