под рукавом. А потом по знаку графини Веры потушили свет, и ножка Нины в шелковой туфельке легонько прокралась под столом, чтобы… Словом, стало совсем интересно.
То есть опыт был замечательный, но совсем не в том смысле, который мог подразумевать господин Арман.
Спросите Бопра! Мертвую. Что бы это значило? Француз показался Мурину человеком здравомыслящим. Если не сказать скептиком. И даже атеистом. Чтобы он советовал положиться на какую-нибудь толстуху с водянистыми глазами? Не может быть. Но, черт возьми, что тогда он вообще имел в виду? «Спросите саму мадам Бопра». Как спросить мертвую?
– Мур-рин!
Мурин вздрогнул, подскочил – и увидел перед собой полкового командира. А потом вспомнил, что тот настоятельно желал его видеть. «А я и забыл. Закрутился. Черт».
– Прошу прощения, – поклонился он.
Вряд ли Мурин по-настоящему отдавал себе отчет в том, что отношение командира к нему было не вполне свободно от мысли, что старший брат Мурина – Ипполит, человек влиятельный и близкий государю. Мурину казалось, что никакой связи тут нет. Командиру казалось, что есть. Поэтому он, начав громко и определенно, пожевал губами, точно никак не мог вспомнить, зачем Мурин ему понадобился. А за это время успел, говоря фигурально, придержать своих коней. И не заорать сразу «Какого черта!». Мурин-младший слыл в полку славным малым; вероятно, отнесся бы к выволочке как мужчина. Но после всех этих историй в Петербурге, когда чуть не у половины русского двора обнаружилась родня в высшем эшелоне наполеоновской армии, командир предпочел отвергнуть вероятности и действовать осторожно. Мир стал слишком сложным местом! К тому же фортуна переменчива. Сегодня французы наши друзья, завтра наши враги, послезавтра снова подружимся. Он начал так:
– Вот что, Мурин… – пощипал себя за губу, точно опять забыл, что ему надо.
Мурин ждал.
– Я полностью понимаю ваши… человеколюбивые чувства, – начал командир.
Мурин удивился.
– Человек с сердцем не может чувствовать иначе.
На конце фразы, как пень, торчало толстенное НО. Мурин тоже сузил глаза, ожидая продолжения. И оно последовало:
– …Но ваше, скажем так, ревностное участие в судьбе… судьбах… как бы это выразить… неких особ несколько удивляет некоторых… э-э-э… лиц. Тем более что это замечено не впервые. Меня огорчило это удивление, так как я знаю вас как отличного и храброго офицера. Я, разумеется, немедленно выразил мое о вас мнение.
– Из ваших слов как будто явствует, что это внимание было неодобрительным. Могу ли я узнать, что такого сделал, чтобы его вызвать?
«Распетушился сразу. Ох уж эти мальчики».
– Дружок. – Он положил руку Мурину на плечо, давая понять, что субординационный разговор окончен, теперь пойдет задушевный. – Я в самом деле понимаю, что вам жаль каждого несчастного, который попадается на вашем пути. Вы руководствуетесь душевным порывом. Видите перед собой человека, безразлично нации.
– Так точно, – сухо перебил Мурин. – А разве следует смотреть на людей иначе?
«Хоть не финтит и не виляет, – порадовался командир. – Может, и вразумлю дурака».
– В условиях военного времени слушаться сердца не всегда желательно. Необходимо четко понимать, где враг. Иначе ваши мотивы и поступки могут быть поставлены другими под сомнение, которое вам нежелательно, если не сказать может быть прямо вредно.
– Вот оно что.
История с пленным дошла, значит. «Кто ж эта крыса? – задумался Мурин. – Неужто Долохов?» Ведь тот пообещал неприятности и выглядел человеком слова. А командир увещевал:
– А теперь вдобавок говорят, вы разъезжаете везде и пытаетесь выяснить судьбу некой французской дамы.
– Кто это говорит?
– Ах, я сам был молод. Сам обжигался. Поэтому мой долг вас предостеречь. Ваши поступки, необдуманные и продиктованные сердечным порывом, могут быть истолкованы как симпатии французам, а таковые симпатии сейчас вызывают вполне понятное неодобрительное внимание.
У Мурина раздувались ноздри:
– Что ж, разве сейчас нет более важных предметов для внимания?
– Дорогой Мурин. Это война. Война сопряжена с людскими страданиями. Всех не пожалеешь. Слюни распускать на этот счет – чистой воды ребячество, дурость. Не мне вам напоминать русскую поговорку: лес рубят – щепки летят…
Мурин сделал уклончивое движение плечом. Командир успел отнять руку прежде, чем его ладонь шлепнулась бы вниз. Мурин вытянулся во фрунт, сделал оловянные глаза. Дал понять, что предпочитает разговор не задушевный, а субординационный:
– Изволите отдать мне какой-либо приказ?
Фальшиво-отеческое выражение улетучилось с лица командира. «Я думал, вы…» – скользнуло тенью. Оно стало холодным, настороженным. Рявкнул:
– Смир-на!
Мурин хлопнул себя руками по бокам, вздернул подбородок. У командира стала наливаться красным шея над воротником:
– Приказ я отдам! Извольте! Вы свои шалости оставьте. И рыскать по Москве тоже. Это приказ! Все поняли, ротмистр? Повторите! И кругом – марш!
Мурин звонко отрапортовал:
– Так точно! Понял! Лес рубят! Никак нет, человек – не щепка!
Что бы там ни отразилось на физиономии командира, Мурин этого не увидел, потому что крутанулся на каблуках и, пребойко стуча сапогами, вышел.
Командир возвел очи горе, фыркнул. Не помогло. Он кипел. Мысли клокотали… Вот она, молодежь. Мы такими не были. Вот что с такими делать? Понабрались от французов всякой дряни: человечество, либерте эгалите, фратерните, прочая чепуха, – и в армию. Офицеры, епт. А ты теперь веди их против французов воевать – как?.. И у каждого мамаша, или папенька, или тетушка в Петербурге, верещат чуть что: ах, Руссо, ах, права личности, ах, детей нельзя сечь. Воспитали? А я расхлебывай. Куда катится этот мир?.. Вот что теперь сказать господину Коза… Козло… как там звать его, этого черта… тьфу!
Командир вынул платок, промокнул потную шею. Вспомнил имя: господин Козодавлев.
Мурин ехал теперь уже знакомой ему горбатенькой улицей.
Кузнецкий Мост преображался на глазах. На мостовой сидели мужики и стукали деревянными молотками, забивали булыжники, чинили мостовую. Уже над некоторыми лавками повисли вывески. Мурин с ухмылкой проводил взглядом «Торговлю Юдина» и мысленно пожелал господину Жюдену коммерческих благ, в которых, впрочем, не сомневался: юноша показался ему бойким, малейшие дуновения в общественном воздухе улавливал на лету. А не это ли самое важное, когда предмет твоей торговли – непостоянная мода?
Обгорелый остов парфюмерной лавки Шольца торчал среди главной московской модной улицы, как бельмо на глазу. Мурин спешился рядом. Так как теперь он знал, что лавка была парфюмерная, потянул носом. Но никаких ароматов не уловил. Только резкий запах гари. Торчала печная труба. Мурин отвязал от седла короткую лопатку, одолженную у саперов. Прошел по пепелищу на задний двор. Огляделся, остатки обгорелого дома защищали его от любопытных взоров с улицы. Мурин сел на корточки. Ров с телами, присыпанными известью, уже зарыли и разровняли, на поверхности остался только своего рода шрам, полоска земли, где не было ни бурой травы, ни все еще мясистых листьев вездесущих одуванчиков. Наособицу возвышался бугорок земли, в него были воткнуты два прутика крест-накрест, перевязанные сухими стеблями травы. У Мурина при виде них защемило сердце. Он понял, что это была могила мадам Бопра. Старший похоронной команды тогда огрызался из-за хлопот, которых от него потребовал Мурин, но – вот ведь! – сам все же попытался придать могиле некоторое благообразие. Мурин был благодарен ему за это. Выдернул незатейливый крест, кинул рядом. Вонзил лопату в землю. Она еще не слежалась и легко поддалась. Яма оказалась неглубокой. Вскоре Мурин поддел и вытащил осыпанную землей холщовую котомку. Сглотнул комок в горле. Развязал. Обхватил ладонями череп. Интимность этого прикосновения поразила его. Вынул и положил череп осторожно, точно мадам Бопра можно было причинить боль. Посидел, стараясь не глядеть в пустые глазницы, унял бившееся сердце. Потом раздвинул края мешка, открыв взору обгорелые ребра. Он ждал от себя отвращения. Но его не было. Ничего не было. Только странное спокойствие. Чувства погасли. Внутри была пустота, может быть, только совсем чуть-чуть тронутая печалью.