не были подвергнуты аресту. Я — как несовершеннолетний, а Цолак… Ну разве не ясно, почему его не посадили? Недаром же он отказался надеть форму, которую выдал ему Арсен, недаром и на вокзал явился не с нами, а в одном фаэтоне с маэстро…
Все эти дни для меня тянулись тоскливо и нудно. Я не мог усидеть дома и каждое утро по привычке являлся в казарму. Но, увы, не было там моих любимых товарищей, и я часами, понурый, сидел у окна или слонялся по двору. Цолак тоже весь день где-то ходил: то в роту уйдет, то торчит у штабных писарей… И это особенно злило меня: ведь между нашими ребятами и солдатами других подразделений никогда не было дружбы, а этот предатель с первого же дня снюхался с ними, в друзья-товарищи записался.
Однажды я чуть было не поверил, что от этой дружбы нашим может быть какая-то польза. В те дни я, конечно, об одном только и думал, чем бы мне помочь ребятам. Мы и так в полку недоедали, а теперь, на гауптвахте, они сидели на хлебе и воде.
К несчастью, еды достать для них я не мог, поэтому я изо всех сил старался добыть им хотя бы курево. Я рьяно собирал окурки и ссыпал табак, перемешанный с золой, в специальный мешочек.
В то утро я сидел в казарме один. Сидел и выковыривал табак из окурков. Вдруг вошел Цолак в сопровождении нескольких солдат. У них были очень озабоченные лица. Заметив меня, они почему-то растерялись и остановились.
— A-а, Малыш, — улыбнулся Цолак. — Ты чем это занят?
Он всегда только так и разговаривал со мной — с улыбкой, по-дружески. Но напрасно старался: я был не из таких и не собирался быть ласковым с предателем.
— Не твое дело, — отрезал я.
— Вы только поглядите, — сказал один из солдат, — сколько парень табаку насобирал! Тайком покуриваешь? — добавил он, обращаясь уже ко мне и глядя на кучу окурков и горку ссыпанного табаку.
Но Цолак тут же вступился за меня.
— Нет, Малыш не курит, я это точно знаю. — И вдруг, догадавшись, спросил: — Погоди-ка, ты это для ребят, что ли, набрал?
Делать было нечего, я молча кивнул.
— Молодец, Малыш, ты хороший товарищ, — одобрил он меня. — Но как тебе удастся передать им это?
Честно говоря, я и сам еще не знал как. За ребятами следили очень строго, и я боялся, что часовые либо вовсе не возьмут у меня табак, либо, взяв его, не передадут ребятам. Потому и на вопрос Цолака мне оставалось только пожать плечами.
— Слушай-ка, Арташ, — обратился Цолак к одному из солдат, — не сумел бы ты помочь Малышу?
Я знал этого солдата; он был штабным писарем, а писари — они поближе к начальству и при случае могли замолвить словечко-другое за обиженных, хотя могли и напакостить. Но об Арташе говорили, что он человек добрый и справедливый.
— Боюсь, уже поздно, — вмешался другой солдат. — Вот если война начнется, тогда музыкантов тут же выпустят… Найдутся арестанты поважнее.
Я заметил вдруг, что Цолак и Арташ подают остальным всякие знаки, чтоб помалкивали.
— А пожалуй, Малыш, я тебе все же помогу, — сказал Арташ. — Знаешь-ка что? Сбегай в штаб, отыщи нашего другого писаря — Вардана и скажи: пусть подойдет сюда… Если в штабе его не будет, поищи на кухне, на складах, но обязательно найди…
Арташ как в воду глядел: я искал Вардана целых полчаса, пока наконец один из поваров не сказал удивленно:
— Да разве Арташ не знает, что Вардан заболел?
Я не сразу поверил ему. А потом вдруг догадался, что от меня просто отделались, нашли предлог и выпроводили из казармы, чтобы не мешал им заниматься какими-то делами.
«Тьфу, бессовестные! — разозлился я. — Обвели как дурака. А я-то, лопух, поверил, что они всерьез хотят мне помочь».
Обозленный, я бегом примчался в казарму, но там, конечно, уже никого не было. От обиды я шлепнулся на койку рядом с окурками и табаком и горько заплакал…
Через два дня, придя, как обычно, рано утром в казарму, я увидел там всех моих друзей; их освободили раньше положенного времени: вместо пятнадцати дней они просидели всего девять.
Радости моей не было границ. Я подбегал то к Арсену, то к Завену, то к Корюну, и все они, в свою очередь, обнимали меня, шутя натягивали мне на нос фуражку, хлопали легонько по затылку…
Только этот противный Киракос ухитрился испортить мне настроение. Каким-то образом ему стало известно о моей неудавшейся попытке переправить им табак, и он вдруг съязвил:
— А ты, Гагик-джан, оказывается, молодец: папиросы, присланные тобой, получили. В самое время подоспели.
Я и без того переживал свою вину перед ребятами, но так зло насмехаться надо мной — это уж слишком!
Пока я раздумывал, как бы ему позлее ответить, в казарму вдруг вошел Штерлинг, а вслед за тем началось такое, что я надолго позабыл и про Киракоса, и про этот злосчастный табак.
Я уже говорил раньше, что до этого злополучного события отношения между музыкантами и Штерлингом были хорошими. Австриец, в сущности, был добрый и честный человек и на все наши проделки обычно смотрел сквозь пальцы.
Но случай на вокзале перешел все границы, а десять дней домашнего ареста и вовсе напугали маэстро. Вот почему, когда музыкантов освободили, он выстроил всех нас в казарме и закатил необычно длинную и малопонятную речь.
Одно было ясно всем: вину за происшествие на вокзале Штерлинг возлагал на Арсена. Он кричал, что это Арсен разбаловал музыкантов и надо, мол, его повесить. Но одним Арсеном дело не ограничивалось. Штерлинг кричал, что он будет настаивать на жестоком наказании для всех музыкантов и очень надеется в один прекрасный день увидеть всех нас с петлей на шее, а пока, в ожидании этого дня, Арсен отстраняется от должности старшины.
— Да, да, — разорялся маэстро, — пусть он снова станет обыкновенный зольдат. А вместо него старшиной мы назначали единственный порадошный среди нас шеловек Цолак Саградян (о майн готт, какое у него варварское имя!).
Последнее сообщение нас ошарашило. Цолак — старшина?! Парень, который и в оркестре-то нашем без году неделю! Вот так дела…
Судя по его виду, не менее других был удивлен и сам Цолак. Но нас не проведешь. Теперь уж ни у кого не было сомнения: выскочка Цолак знал, что делал, когда не захотел надевать лохмотья. Понятно и почему он на вокзал прибыл в фаэтоне маэстро, и