— Ну, так чего же ты боишься? Не крал — значит, не крал. Ничего и не будет.
— Да, не будет… А как докажешь? За наган ведь знаешь, что могут сделать?
— Что?
— Расстреляют, вот что. Заберут, посадят в подвал, а потом отведут в рощу, и до свидания.
— А какие они, полицейские?
— Обыкновенные.
— Ну, какие они на вид, какие из себя? — допытывался я.
— Один толстый, губатый, а другой высокий, в галифе, глаза, как у жабы, выпученные…
От Васькиного рассказа у меня по спине поползли мурашки. На лбу выступил холодный пот. Я понял, что идти в училище для меня всё равно, что самому голову в петлю совать. Поэтому, как только Васька пошёл, я сейчас же свернул в переулок и быстро зашагал к центру города.
Спустившись к реке, я спрятался под мостом и стал думать, что делать. Я знал, что сейчас Васька приведёт мать, она подтвердит, что вчера он никуда не ходил, и полицейские пойдут за мной. При этой мысли меня стало знобить, и я засунул руки в рукава тёткиного пиджака.
Так сидел я и час и два, глядя на чистую осеннюю воду и не зная, на что решиться. Потом решился: будь что будет — и пошёл домой.
Ноги казались тяжёлыми, и я еле переставлял их. У меня было такое чувство, будто полицейские уже сидят у нас дома и ждут меня. Даже не увидев на чисто вымытых ступеньках крыльца никаких следов, я не успокоился. Достав из-под порожка ключ, куда мы его обычно прятали, я отпёр дверь и с опаской шагнул в тёмный коридор. Почему-то казалось, что меня сейчас обязательно схватит кто-нибудь за горло.
Скрипя половицами, прошёл в пустую комнату, заглянул под кровать, на печь, в чулан — нигде никого. Облегчённо вздохнув, я вернулся, чтобы закрыть дверь, выглянул наружу — и осёкся. По тротуару к нашему дому шли двое полицейских. Я их сразу узнал: один был Илья Медведь, второй в галифе, что стрелял в меня прошлым вечером. С крыльца второго этажа хорошо были видны поверх забора их плечи в серых шинелях и головы в кубанках. У Ильи кубанка с голубым верхом и с белым крестом поперек, у высокого — из серого каракуля со сплошным красным верхом.
Не было сомнений, что они шли за мной.
Я захлопнул дверь, набросил крючок и шмыгнул в чулан, спрятавшись за старое корыто.
На ступеньках послышался топот тяжёлых сапог, и в дверь постучали.
— Эй там, в доме, открывайте! — послышался грубый окрик. Кричал высокий, у Ильи голос другой.
Я не отзывался. В дверь забухали кулаками.
— Открывайте, вам говорят, а то дверь высадим к чёртовой матери!
Я не открывал, надеясь, что полицейские постучат, постучат, подумают, что никого нет, да и уйдут.
Послышалась непристойная ругань, в дверь, очевидно, надавили плечом, и она затрещала, готовая соскочить с петель. Тут я вспомнил, что забыл вынуть ключ, и он торчит снаружи. Полицейские знают, что в доме кто-то есть, поэтому молчать было бесполезно. Я выбежал из своего убежища и снял крючок.
— Ты почему не открывал, мерзавец? — сказал высокий, входя в комнату и оглядываясь по сторонам.
— Я спал.
— Спал? Ты днём спишь? А что ты ночью делаешь? Где мать?
— Матери нету.
— Я без тебя вижу, что нету, я спрашиваю, где она.
— В Куйбышеве.
— Дурак… С кем ты живешь?
— С тёткой. Она куда-то ушла.
— Тем хуже, мальчик, тем хуже…
Высокий прошёлся по комнате, заглянул в чулан, открыл шкаф с посудой… Илья уселся на табурет, тяжело отдуваясь, и глядя на меня мутными зелёными глазами.
— Так ты, говоришь, спал… — пробурчал высокий, сбрасывая на пол подушки и вороша постель. — А куда ты спрятал наган?
— Какой наган?
— Какой спёр у меня вчера в полиции.
— Я не брал наган.
— А кто ж его взял? Он, по-твоему, с крылышками? Сам вылез из кобуры и — фють! — полетел?
— Дяденька, я, честное слово, не брал. Спросите хоть у кого…
— Ну, это мы сейчас посмотрим…
Он начал обыскивать дом: выдвинул из стола ящики, перевернул все кастрюли, повыбрасывал старые вещи из чулана. Потом забрался на печь, открыл заслонку и пошарил там рукою. Чертыхаясь, вытер руку об одеяло, испачкав его в сажу.
Обыскав квартиру, полицейский поднялся на чердак. Минут пятнадцать слышал я над собой его шаги. Что-то гремело там, падало, сыпалась штукатурка, и я опасался, что полицейский провалится к нам в комнату через ветхий потолок. Наконец он слез, ругаясь и стряхивая паутину с рукавов шинели. Подойдя ко мне, схватил за воротник, приподнял на воздух и так тряхнул, что зубы у меня застучали.
— Если ты, чертёнок, — с расстановкой произнёс он, — завтра же не принесёшь мне наган, я из тебя душу вытрясу, а потроха собакам брошу. Понял?
— Дяденька, я не брал…
— Молчать! Передай своей тётке, что она, старая ведьма, головой отвечает за твоё поведение. Илья, пошли…
Илья тяжело поднялся, надул щёки и низким просящим голосом сказал:
— Отдай…
— Дяденька, я не брал.
Полицейские ушли. Я стал закрывать за ними дверь, но она не закрывалась — петли оказались погнутыми.
Вечером тётка сердито выговаривала мне:
— Зачем ты взял у них наган, на что он тебе? В кого ты собираешься стрелять? В такое страшное время не хватало ещё нам этой заботы. Ты представляешь, что будет, если наган найдут?
— Представляю.
— Представляешь, а зачем взял? О господи… За нами и так ведь следят… Смотри же, нагана у тебя нет, и как бы тебя ни допрашивали — наган ты не брал. Иначе мы погибли.
Мы с тёткой считали, или по крайней мере я так считал, что история с наганом закончилась и меня не станут больше из-за него трепать, но вышло по-другому.
На следующий день мы убирали в разгромленной квартире. В обед к нам зашёл высокий полицейский и сказал мне:
— Собирайся и пошли со мной.
Тётка пробовала отстоять меня.
— За что вы его? Что он вам сделал? Мальчишка сирота, воды не замутит, а вы его в таком деле обвиняете. Прошу вас, не трогайте его. Погубите хлопца, а какая вам от этого польза. Я же вам говорю, он не брал…
— Вы, дамочка, помолчите, вас тоже позовут в своё время. А ты одевайся! — крикнул он мне. — Не на свадьбу, чай…
Я торопливо стал напяливать старенький пиджачок. Руки у меня дрожали, и я второпях надел левый сапог на правую ногу.
Я не плакал, хотя и очень испугался. Я считал, что всё кончено и меня сейчас поведут расстреливать. Мысль о том, что через час, возможно, меня уже не будет в живых, казалась мне нелепой, но всё же я думал о тем, что скоро не буду ни видеть, ни слышать — будет одна чернота. Не будет ни людей, ни неба, ни домов… И странно: страх во мне вдруг прошел, его сменило безразличие ко всему окружающему, мир отодвинулся от меня, стал чужим, ненастоящим, словно я уже был мёртв.
Когда полицай вёл меня по улице, у меня теплилось только одно желание: мне очень хотелось увидеть в последний раз моих друзей Женьку, Шайдара, Никиту губатого…
Если бы они попались сейчас мне навстречу, я бы помахал им рукой, попрощался, и тогда уж пусть убивают. Тогда не страшно… Мальчишки будут вспоминать меня и будут сожалеть, что тогда зря поколотили.
Но улица была пустынна. Стук сапог полицейского по замёрзшим кочкам гулко раздавался вокруг. С мутного неба срывались снежинки. Я оглядывался по сторонам, но нигде своих мальчишек не видел.
Меня не расстреляли, а посадили в подвал, находившийся под сгоревшим музеем. В нём уже сидели четверо заросших, измученных мужчин в рваных одеждах. Один лежал под стеной на соломе с опухшим, в кровоподтёках лицом. Он временами пробовал ворочаться и при этом вскрикивал и громко стонал. Я решил, что у него переломаны рёбра и всякое движение причиняет ему боль.
В подвале я просидел остаток дня и всю ночь. Было очень холодно. В маленьких окошках под потолком были только одни рамы, — а железные решетки, как известно, греют плохо. Свернувшись калачиком, я нагрёб на ноги стружки, разбросанные на полу, и, привалившись к стене, задремал.
Утром громыхнул засов, открылась дверь, на пол упала полоска скудного осеннего света — заключённым принесли есть. В консервные банки налили дурно пахнущую похлёбку. Мне есть не дали, не то забыли, не то нарочно сделали так. И я не стал спрашивать, не до еды было. Если б даже и дали — кусок застрял бы в горле. Однако вечером я почувствовал голод. Под ложечкой засосало, но есть мне опять принесли.
— Что ж ты хлопцу ничего не налил? — спросил часовой у полицейского, принёсшего еду. — Пацан ноги вытянет, пока на допрос поведут.
Полицейский ответил, что у него числятся четверо, четверым он и принёс.
Я заметил, что нахожусь в подвале на особом положении. Меня не кормили, не выводили на прогулку, не вызывали на допрос, между тем как других допрашивали каждый вечер и через час вталкивали обратно в подвал.
Вторую ночь я совсем не спал, голод не давал покоя, в животе урчало, скулы на лице выперлись, и я отчётливо ощущал их ладонями. Заключённые делились со мной скудной пищей, но это ничего не меняло. Я быстро слабел и скоро перестал ощущать чувство голода. Целыми днями лежал я на стружках, привалившись к холодной стене и глядя вверх на окошко. Сквозь него виднелся кусок мутного осеннего неба, верхняя часть пожарной каланчи, а если был сильный ветер, в окошко заглядывали венки тополя, росшего на противоположной стороне улицы у здания старой поликлиники.