Эйхенбаума это слово являлось частью нормального словарного запаса образованного человека. Советская эпоха скоро положила конец такому употреблению этого слова, и оно перестало быть свободным от моральной оценки. Даже словарные статьи обрели официозно-идеологическую трактовку. Дрожь берет, когда читаешь статью «Эротика» в новой Советской энциклопедии: словно у издателей уже тогда, в 1935 году, в голове были Ахматова и доклад Жданова: «В отмирающих общественных классах <…> эротика носит признаки утонченной извращенности, <…> часто связана с мистикой <…> и служит способом бегства от действительности». А в более позднем (1957 год) издании этой настольной книги статья получилась еще более резкой и еще более невыгодной для Ахматовой: «Эротика в искусстве — откровенное, подчас грубое изображение любви, половой жизни».
Незадолго до смерти Ахматова сказала, что «в жизни эротической строчки» не написала. Слова эти, к счастью для всемирной литературы, не отвечают действительности: они были жестом защиты от официальной пошлости.
Тогдашнее советское общественное мнение не знало, что первая репетиция будущего разгрома состоялась задолго до 1946 года. Об этом свидетельствуют недавно рассекреченные архивы ЦК КПСС, точнее, отдела агитации и пропаганды ЦК.
Когда Ахматовой в мае 1940 года, после девятнадцатилетнего молчания, удалось издать сборник стихов «Из шести книг», многое, казалось, уже предвещало тот недолгий взлет, который она пережила сразу после войны. В начале того же 1940 года ее приняли в Союз писателей, после чего такие авторитетные советские писатели, как Алексей Толстой и Александр Фадеев, выдвинули ее на Сталинскую премию. Борис Пастернак в то время не сомневался, что привилегии, которые были предоставлены поэтессе и которые едва ли могли бы иметь место без ведома Сталина, в конце концов помогут и Льва Гумилева вызволить из заключения.
Однако вскоре кто-то на самом высоком уровне счел, что шум вокруг Ахматовой слишком уж велик. В сентябре 1940 года управляющий делами ЦК ВКП(б) Д. В. Крупин направил Жданову весьма тенденциозную подборку из сборника Ахматовой, сопроводив ее таким комментарием: «Два источника рождают стихотворный сор Ахматовой, и им посвящена ее „поэзия“: бог и „свободная“ любовь, а „художественные“ образы для этого заимствуются из церковной литературы». Далее следуют три страницы примеров, подтверждающих этот тезис; среди них фигурируют и те три строки, которые через шесть лет, выступая в Смольном, процитирует Жданов. Но тогда, в 1940-м, Жданов ограничился тем, что переправил записку Крупина в ЦК, заведующему отделом агитации и пропаганды, снабдив ее собственной припиской. Мнение его столь же лаконично, сколь и инструктивно: «Просто позор <…> Как этот Ахматовский „блуд с молитвой во славу божию“ мог появиться в свет? Кто его продвинул? Какова также позиция Главлита? Выясните и внесите предложения. Жданов». После того как товарищи Александров и Поликарпов сформулировали соответствующее решение, остаток тиража без лишнего шума был изъят из торговли.
Анна Ахматова до конца жизни упорно придерживалась мнения, что и Постановление ЦК от августа 1946 года, и безобразная атака Жданова, и исключение ее из Союза писателей в конце 1949 года — все эти роковые события стали прежде всего следствием посещения Исайей Берлиным Фонтанного дома. В июне 1965 года, находясь в Оксфорде, она даже сказала Берлину, что их ночной разговор в конце ноября 1945 года вызвал гнев Сталина и тем самым способствовал развязыванию «холодной войны».
Сэр Исайя Берлин и в своих воспоминаниях, и в нашей приватной беседе комментировал это мнение нейтральными, осторожными фразами, в которых я расслышал недоверчивый скепсис человека с рациональным складом ума. «Она придавала этим словам самый буквальный смысл, <…> была совершенно в этом убеждена и рассматривала себя и меня как персонажей мировой истории, выбранных роком, чтобы начать космический конфликт — таким именно образом это впрямую отражено в одном из ее стихотворений». Это убеждение являлось частью «исторически-метафизического видения, которое так сильно питало ее поэзию».
По-видимому, Ахматова в самом деле не сомневалась в том, что ее встреча с Гостем сыграла роль в мировой истории. В «третьем посвящении» «Поэмы без героя» эта мысль выражена четко:
Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдет человек…
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый век.
Историк в моей душе всеми фибрами протестует даже против тени предположения, будто подобная любовная история хоть в какой-то мере способна была повлиять на конфликт двух супердержав. И в то же время меня самого как-то смущает этот категорический протест: может, во мне просыпается тот высокомерный всезнающий фатализм, с которым я в свое время — изыди, Сатана! — отвергал любое объяснение мира, если оно не опиралось на строгие каноны диалектического и исторического материализма? Такая позиция строилась на том, что я (подобно многим и многим) считал неопровержимыми определенные марксистские тезисы: например, теорию об упадке и загнивании капиталистического общества и о постепенном отмирании государства — и верил в них с убежденностью религиозного фанатика. Нынче же ни одна из подобных аксиом не кажется мне более рациональной, чем, скажем, огнепоклонничество. Что же касается убеждения Ахматовой, будто ее ночной разговор с Берлиным в Фонтанном доме стал толчком к началу «холодной войны», то оно уходит корнями в реальный образ мысли людей той эпохи. В конце концов, встреча выдающейся поэтессы с западным дипломатом в момент растущего напряжения между союзниками носила характер символический, а потому ее могли воспринимать в Советском Союзе как событие политическое, притом весьма значимое. Ведь если первый секретарь посольства Великобритании позволял себе свободно разгуливать по Ленинграду с сыном главного врага СССР, Рандольфом Черчиллем, то у Кремля и так были все причины, чтобы всерьез заволноваться.
Конечно, если принять во внимание общее ощущение угрозы, разлитое в атмосфере, то действительная опасность того ночного разговора играла столь же ничтожную роль, как и его содержание — насколько оно могло стать известным властям. Борис Пастернак летом и осенью 1945 года встречался с Исайей Берлиным каждую неделю. Причем разговаривали они — о чем бы вы думали? — о наполовину уже написанном «Докторе Живаго». Тем не менее Пастернак в то время преследованиям не подвергался. Скорее всего, определяющее влияние на ход вещей оказывали какие-то произвольные или случайные элементы: например, хорошее или плохое настроение, симпатия или антипатия высших лиц, принимавших решение.
Сталинский режим не являлся современной формой диктатуры: это была типичная архаическая деспотия, в которой гнев ли, хорошее ли расположение духа властителя воспринимал и передавал миллионам подданных какой-нибудь десяток приближенных, у которых имелись свои десятки приближенных. Суть была даже