не в том, чем порождалось то или иное решение: зубной болью, похмельем или каким-то другим конкретным состоянием духа; суть сводилась к тому, что не существовало общественной силы, которая могла бы противостоять данному изъявлению воли диктатора. Сегодня уже невозможно сказать, действительно ли возмущение Сталина поведением Ахматовой и Берлина повлияло на советско-британские отношения. Однако если бы Сталину пришло в голову воспользоваться встречей в Фонтанном доме как поводом для ухудшения этих отношений, то никто не силах был бы остановить этот процесс. Ахматова ясно это понимала; однако у западного человека подобный ход мысли мог встретить лишь полное непонимание или, в лучшем случае — как у Берлина, — вежливую, недоверчивую улыбку.
Что же касается связи между ночным посещением британским дипломатом Анны Ахматовой и последовавшей вскоре после этого опалой поэтессы, то здесь связь вполне очевидна. Легенда гласит, что, узнав о визите Исайи Берлина в Фонтанный дом, Жданов тут же сообщил об этом Хозяину. Тот якобы сказал: «Значит, наша монахиня теперь принимает иностранных шпионов». И разразился такой непристойной бранью, что Анна Ахматова и двадцать лет спустя не решилась передать его слова сэру Исайе.
«Значит, наша монахиня принимает иностранных шпионов», — доказать, что прозвучала именно такая фраза, разумеется, невозможно. Это такая же легенда, как и предположение о том, что Сталин лично интересовался, как и чем живет самая выдающаяся поэтесса его империи. Те, кто ссылался на эту легенду, любили повторять, с утрированным грузинским акцентом, слова, которые якобы иногда произносил Сталин: «Што дэлает наша манахиня?»
Другая легенда связывает гнев Сталина с быстро растущей популярностью Ахматовой: информация о триумфальных выступлениях поэтессы, конечно, доходила до него. В своих воспоминаниях Ника Глен, Нина Ардова, Лев Горнунг в один голос пишут, что при появлении Ахматовой публика вставала и десять — пятнадцать минут приветствовала ее аплодисментами. Когда Жданов сообщил об этом Сталину, тот якобы тут же спросил: «Кто организовал вставание?» Надежда Мандельштам утверждает, что этот жутковатый анекдот принадлежит Зощенко, и добавляет: «По-моему, это „цитатно“, как говаривал Пастернак, то есть фраза из лексикона человека, которому ее приписывают».
Возможно, однако, судьбу Ахматовой определило не уязвленное честолюбие Сталина, а протокольно-престижные соображения, которые составляли одну из существенных сторон режима. В Советском Союзе иерархия проявлений народной любви точно регламентировалась протоколом: аплодисменты, бурные аплодисменты, бурные продолжительные аплодисменты, бурные аплодисменты, сопровождающиеся вставанием всех присутствующих, и, наконец, вершина — восторженные, несмолкающие бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Четко было регламентировано и то, кому какая степень приветствия положена. В политических мероприятиях 50-х годов нередко участвовали специальные бригады по организации аплодисментов, которые по сигналу председательствующего выполняли свою функцию. В те времена это называли (например, у нас, в Венгрии) «управляемой спонтанностью».
А тут поэтесса Ахматова и в Политехническом музее, и в Колонном зале Дома союзов взяла и перепрыгнула все предусмотренные ступени. Она сразу поднялась до максимума. Сама Ахматова относилась к этому довольно недоверчиво. Наталья Роскина так описывает восторженный прием, оказанный Ахматовой в Колонном зале: «Овации продолжали греметь; проницательная, отнюдь не наивная политически Ахматова сразу же почувствовала, что они не сулят ей добра». И в самом деле, возможно, именно этот литературный вечер, состоявшийся в апреле 1946 года, оказался для нее роковым. Есть фотография, сделанная на этом вечере: Ахматова стоит рядом с Борисом Пастернаком; в дальнейшем Анна Андреевна так комментировала этот снимок: «Это я зарабатываю постановление».
Когда я употребляю слово «легенды», это ни в коем случае не значит: выдумки, небылицы. Есть множество фактов, которые, как говорит сэр Исайя Берлин, в условиях крайне строгой цензуры могут жить, лишь передаваясь из уст в уста. Знаменитые телефонные разговоры Сталина с Булгаковым, Сталина с Пастернаком — такие важные факты истории русской литературы, которые не подвергаются сомнению. Однако на протяжении долгих десятилетий они существовали лишь как фольклор: проверить их достоверность нельзя было никаким образом, в зависимости от личности рассказчика они и звучали по-разному, и даже могли менять свое содержание. Но несомненной оставалась их общая суть: она крылась в некоем особом, едва ли не родительском отношении советских руководителей даже не к литературе, а к писателям. Отношения этих пор нашли и документальное подтверждение.
Тот же Олег Калугин, генерал-майор КГБ в отставке, в докладе, с которым он выступил в апреле 1993 года в Москве, сообщил, что после посещения Берлина в квартире Ахматовой, на потолке, установили подслушивающее устройство, а возле ее дома постоянно находились несколько тайных агентов. Фактом является и то, что британский дипломат почти автоматически стал считаться шпионом, Ахматову же — это мы тоже знаем от Калугина — подозревали в пособничестве шпиону. Существует немало доказательств того, что в Советском Союзе тех лет и шпионаж, и литература как политическая проблема относились к сфере компетенции самого высшего уровня власти. Так что нет особых оснований удивляться тому, что первый человек государства обсуждал со вторым человеком сплетни о «маленькой, узкой личной жизни» стареющей поэтессы.
Тот факт, что Сталин проявлял особый интерес к делу Ахматовой, нашел подтверждение и в протоколе заседания Оргбюро ЦК, на котором обсуждался вопрос о «неудовлетворительном состоянии» ленинградских журналов.
«ПРОКОФЬЕВ. (…) Относительно стихов. Я считаю, что не является большим грехом, что были опубликованы стихи Анны Ахматовой. Эта поэтесса с небольшим голосом, и разговоры о грусти, они присущи и советскому человеку.
СТАЛИН. Анна Ахматова, кроме того, что у нее есть старое имя, что еще можно найти у нее?
ПРОКОФЬЕВ. В сочинениях послевоенного периода можно найти ряд хороших стихов. Это стихотворение „Первая дальнобойная“ о Ленинграде.
СТАЛИН. 1-2-3 стихотворения и обчелся, больше нет.
ПРОКОФЬЕВ. Стихов на актуальную тему мало, но она поэтесса со старыми устоями, уже утвердившимися мнениями и уже не сможет, Иосиф Виссарионович, дать что-то новое.
СТАЛИН. Тогда пусть печатается в другом месте где-либо, почему в „Звезде“?
ПРОКОФЬЕВ. Должен сказать, что то, что мы отвергли в „Звезде“, печаталось в „Знамени“.
СТАЛИН. Мы и до „Знамени“ доберемся, доберемся до всех.
ПРОКОФЬЕВ. Это будет очень хорошо…»
Прокофьев, видимо, попытался убедить Сталина, что не стоило бы направлять острие дискуссии, которая вот-вот должна была начаться, против Анны Ахматовой. Попросту говоря, он попробовал внушить диктатору, что, развернув кампанию против Ахматовой, партия с точки зрения пропаганды ничего не выиграет, потому что избранный на роль главного врага объект слишком слаб и безвреден. Однако на Сталина эти аргументы не действуют. С почти детским упрямством он во что бы то ни стало хочет подвергнуть Ахматову публичной порке, хочет за что-то наказать ее — вопреки всякой политической целесообразности и вне зависимости от