В роли Ульриха фон Руденца выступал Ханс Отто, никогда не делавший тайны из своей принадлежности к компартии. Сразу же после прихода к власти национал-социалистов он начал участвовать в подпольной антифашистской борьбе и в ноябре 1933 года был убит в тюрьме. Впоследствии его именем назвали театр в Потсдаме, который и сегодня носит имя Ханса Отто. Наконец, еще одна любопытная подробность. Роль имперского фогта Гесслера в этом спектакле блистательно играл молодой характерный актер, искусством которого мы могли восхищаться и в 90-е годы, — Бернхард Минетти.
Постановка «Телля» в театре на Жандарменмаркт сразу же изменила мой круг чтения. В скромном книжном шкафу родителей я поискал и нашел том Шиллера. Тогда не надо было идти в школу из-за легкой простуды, и, лежа в постели, я просто начал с первых страниц книги, с пьесы «Разбойники», которой она открывалась. Едва дойдя до слов: «Точно ли вы себя хорошо чувствуете, отец?», я уже не смог оторваться от книги. Один-единственный вопрос интересовал Меня: что же случится с этими разбойниками, чем кончится дело? Я воспринимал пьесу как невероятно увлекательную, она взволновала меня так, что лицо горело. И я не мог прекратить чтение, пока не дошел до слов: «Что ж, бедному человеку они пригодятся!» Меня охватило чувство счастья. Карл Моор захватил меня несравненно сильнее, нежели Олд Шаттерхэнд, а его разбойники — сильнее индейцев Карла Мая.
В течение года я не раз смотрел эту драму — более или менее удавшиеся постановки, но ни одной действительно хорошей. Не уверен, что «Разбойников» еще можно сыграть сегодня. Примерно через полвека после тогдашнего чтения Гессенское радио попросило меня выступить с вступительным словом к нескольким пьесам Шиллера, включая и «Разбойников». Я подробно описал слабости и недостатки этой драмы, что не так уж трудно, ибо все они очевидны. Руководитель соответствующего отдела присутствовал в студии и чувствовал себя, слушая мои резкие слова, не особенно уютно. Он вздохнул с облегчением, только когда я сказал: «Ну вот, а теперь я должен объяснить, почему я люблю “Разбойников” как лишь немногие пьесы во всей мировой литературе». В этом и до сих пор ничего не изменилось.
С Шиллером связан и мой первый успех в изучении немецкого языка — еще в четвертом или пятом классе реальной гимназии имени Вернера фон Сименса. Один из соучеников должен был выступить с докладом о «Вильгельме Телле», но «закруглился» уже минут через пять. Учитель, ожидавший куда более развернутого выступления, спросил, не может ли кто сказать о пьесе что-нибудь еще. Я вызвался и начал: «Телль» восхваляет вероломное политическое убийство и индивидуальный террор. Чтобы обосновать это и другие заявления, мне пришлось говорить довольно обстоятельно, ибо через сорок минут, когда раздался звонок на перемену, я все еще продолжал. Но учитель позволил мне закончить, а затем кратко скомандовал: «Садись». В классе стало совсем тихо, ожидали приговора за нахальную критику классической пьесы. И вправду наш учитель сказал, что мое выступление недостаточно обосновано, а отчасти и неверно. Но, с другой стороны, заметил он довольным тоном, оно было не так уж и плохо. К удивлению класса, я получил лучшую отметку — единицу. Кроме того, мне было преподано два урока — во-первых, о необходимости некоторого риска при рассмотрении литературного произведения и, во-вторых, о том, что недопустимо запугивать себя авторитетом классиков.
Кстати, не хочу скрывать, что к моей ранней слабости к драмам Шиллера вскоре прибавилась и еще одна — к его популярным и поэтому часто осмеиваемым балладам. Ну конечно, некоторые читатели не будут воспринимать их столь уж всерьез, но есть такие баллады, которые я охотно читал и, что еще хуже, по-прежнему охотно читаю. «Ивиковых журавлей» я считаю одной из лучших баллад на немецком языке.
В 1966 году я не мог глазам своим поверить: в третьем, посвященном стихотворениям, томе собрания сочинений Шиллера издатель, несомненно варвар, не напечатал не только «Ивиковых журавлей», но и «Песню о колоколе», «Поруку», «Графа Габсбургского», «Битву с драконом», «Саисское изваяние под покровом» и некоторые другие стихи, ставшие известными отнюдь не случайно. Это издание, вышедшее в знаменитом и обладающем богатыми традициями издательстве, снова показало, что для немцев, в отличие от французов или англичан, испанцев или итальянцев, характерно какое-то изломанное, в высшей степени искаженное отношение к своим величайшим поэтам. Кстати, варвар, который стремился «ликвидировать» эти стихотворения Шиллера, был человеком с большим поэтическим талантом, и звали его Ханс Магнус Энценсбергер.
В преподавании немецкого влияние Третьего рейха, как ни удивительно, поначалу не ощущалось — во всяком случае, в нашей школе. Но это не следует понимать как оппозицию со стороны учителей, как правило, их поведение не имело ничего общего с политикой и мировоззрением, а объяснялось, скорее, нежеланием этих господ заниматься той литературой, которую они едва знали. В это новое время мы кое-чего лишились. Стихотворения Гейне еще оставались в учебниках, но их перестали читать без какого бы то ни было объяснения. Произведения классиков, в которых появлялись, а то и стояли в центре еврейские образы или мотивы, например «Натан Мудрый» Лессинга, «Еврейский бук» Дросте-Хюльсхофф[17] или «Юдифь» Геббеля, больше не изучались.
О писателях, которых поощряли новые властители, — Агнес Мигель и Ине Зайдель, Хансе Гримме и Хансе Йосте, Эберхарде Вольфганге Мёллере, Хансе Реберге и Хансе Фридрихе Блунке — наши учителя немецкого не хотели и слышать. Они разбирали на уроках то, что читали и чему учили и до 1933 года, — «Коварство и любовь», «Валленштейна», «Гёца фон Берлихингена» и «Фауста», «Всадника на белом коне» и «Людей из Зельдвилы». Эти произведения они знали и были на высоте в преподавании.
Часто приходится слышать: «Я терпеть не могу классиков, они мне со школы опротивели». Ко мне это не относится, у меня все было наоборот. Школа, а кроме нее театр самым серьезным образом усилили мой интерес к литературе — от Лессинга до Герхарта Гауптмана, в особенности же к Гёте, Шиллеру и Клейсту. Временами именно школа направляла мое воодушевление на области, до тех пор неизвестные. Правда, программа была несколько односторонней — на ней лежал явный северогерманский отпечаток. На уроках немецкого языка и литературы предлагалось больше Клейста и Фонтане, чем Гёльдерлина и Жан Поля, больше Геббеля и Шторма, чем Мёрике и Штифтера.
В гимназии имени Фихте с 1935 по 1938 год у меня было три учителя немецкого языка и литературы. Они представляли, конечно же, случайно, три политических направления — первый был немецким националистом,[18] второй либералом, третий — нацистом.