В гимназии имени Фихте с 1935 по 1938 год у меня было три учителя немецкого языка и литературы. Они представляли, конечно же, случайно, три политических направления — первый был немецким националистом,[18] второй либералом, третий — нацистом.
То, что рассказывал нам немецкий националист о своих переживаниях в первые послевоенные годы, было столь же патриотично, сколь и узколобо. Но когда заходила речь о «Принце Гомбургском» и учитель, справедливо распределяя свои симпатии между принцем, курфюрстом и Коттвицем, объяснял нам, что такое новелла, становилось видно, что он — солидный, хороший германист. Он ценил меня и, не особенно любя, относился ко мне безупречно.
Иное дело либерал Карл Бек. Жизнерадостный и добродушный человек был, несомненно, из тех, кто стал учителем потому, что ему не удалось реализовать свои представления о профессии. В принципе он, когда-то получивший кандидатскую степень за работу о Готфриде Келлере, был скорее литератором, нежели педагогом. Возможно, что я был его любимым учеником. Так случилось, что мы шли в школу одной и той же дорогой. Когда я встречал Бека, то приветствовал, как требовали школьные правила, словами «Хайль Гитлер» — этого требовали и от евреев. Бек тоже поднимал руку, ведь за нами вполне мог наблюдать какой-нибудь другой учитель или ученик. Но учитель не говорил «Хайль Гитлер», — пробормотав лишь «Добрый день», он принимался беседовать со мной о литературе, в том числе о Гейне.
За сочинения я почти всегда получал единицу. Бек счел просто блестящей мою классную работу на тему «Мефистофель — опыт характеристики». Правда, однажды я боялся получить всего лишь удовлетворительную оценку. Это тоже было классное сочинение, посвященное интерпретации стихотворения Шиллера «Пегас в ярме». Меня постигло несчастье: в самый последний момент, когда мы уже должны были сдавать тетради, я вдруг заметил, что большой раздел тщательно структурированного текста приводил к утверждению хотя и смелому, но неверному. Решившись, я перечеркнул эту часть и изменил нумерацию разделов, хотя и знал, что это — непростительный грех.
Тем не менее, к моему вящему удивлению, Бек оценил и эту работу «очень хорошо». Я говорю о происшедшем только из-за обоснования, которое произвело на меня тогда большое впечатление. Бек сказал примерно следующее: «Я ставлю вам “отлично” по двум причинам. Во-первых, из-за мысли, содержавшейся в зачеркнутом разделе, а во-вторых, из-за того, что вы в конце концов отвергли эту мысль. Она была хотя и оригинальна, но неверна».
Как-то раз я был совершенно уверен в своей правоте. Мое домашнее сочинение о Георге Бюхнере, заполнившее три тетради и превысившее рамки дозволенного, показалось мне в высшей степени удачным. Тем не менее меня ждало горькое разочарование. Оценка была «в целом хорошо», то есть два с минусом. Правда, во время перемены мне надлежало явиться к Беку в учительскую, что было необычно. Так как школьникам не разрешалось входить в эту комнату, учитель вышел ко мне. По его словам, моя работа уже не была школьным сочинением, но в качестве литературного опыта она оказалась недостаточно хороша. Поэтому и оценка только «в целом хорошо». Потом Бек оглянулся, нет ли кого-нибудь поблизости, и тихо добавил: «Но если вы станете в Париже критиком, пришлите открытку». В то время Париж был центром немецкой эмигрантской литературы.
Я решил сразу же взяться за написание критических статей, намереваясь рецензировать каждый спектакль, который видел. Раздобыв толстую бухгалтерскую книгу, я заполнил ее сначала рассуждениями о постановке ибсеновской «Гедды Габлер», в которой главную роль играла Хильда Хильдебранд, известная скорее как киноактриса. О чем шла речь во второй статье, не помню, но знаю точно, что третьей просто не было.
Зимой 1937 года мать отправилась на беседу к Беку, после которой вернулась, как и в первый раз, преисполненная энтузиазма. Он принял мать очень дружелюбно и дал неожиданный совет: «Не позволяйте, милостивая государыня, сбить себя с толку приходящим обстоятельствам и дайте своему сыну возможность изучать германистику». Как я слышал позже, во время войны у Бека была привычка всегда снимать на улице шляпу перед евреями, в соответствии с законом отмеченными желтой звездой, — будто перед своими знакомыми. Придерживался ли этот человек определенных политических взглядов? Не думаю. Просто он читал немецких классиков и всерьез воспринимал их. Он принял их к сердцу. Думая сегодня о Карле Беке, я испытываю потребность снять шляпу.
И, наконец, в последний учебный год нам преподавал немецкий язык и штудиенасессор,[19] который, первый раз войдя в класс, особенно громко выкрикнул «Хайль Гитлер» и тем самым сразу же представился как решительно настроенный нацист. Его не любили почти все ученики. Почему, из-за принадлежности к НСДАП? Конечно же нет, а из-за того, что он чванился этим. Это будило недоверие. Оппортунистов не любили. Скоро оказалось к тому же, что этот германист не входил в число наиболее умных. В отличие от своих предшественников, он включил в преподавание кое-что из национал-социалистской литературы, и нам пришлось покупать небольшое, только что вышедшее в виде брошюр в издательстве «Реклам» собрание национал-социалистских лириков. Класс не больно-то радовался данному обстоятельству, издеваясь над этими стихами, что удивляет меня еще и сегодня. Очевидно, школьники были сыты по горло подобными песнями, которые им приходилось распевать в гитлерюгенде.
На письменных выпускных экзаменах нам на выбор предоставлялось четыре темы. Я считался с возможностью, что две, если не три из них, будут выдержаны в национал-социалистском духе, но случилось гораздо худшее. Этим духом были пропитаны все четыре темы. Я сделал выбор в пользу довольно злобного высказывания сегодня уже забытого националистически настроенного философа-культуролога Поля де Лагарда.
Кроме того, во время устного экзамена каждый ученик должен был показать себя, если не сказать блеснуть, в каком-либо предмете по выбору. Для этого экзамена только два ученика — два еврея — выбрали немецкий. За несколько недель до экзамена надлежало предложить тему, которую должен был одобрить учитель — тот самый нелюбимый штудиенасессор. Мою тему он отверг сразу же и без оснований. Я выбрал Георга Бюхнера, которого — я упустил это из виду — в Третьем рейхе, мягко говоря, недолюбливали. «Войцека» вообще не разрешалось ставить, а «Смерть Дантона», во всяком случае в Берлине, только во время войны. Именно в «Дантоне» много такого, что могло, да и просто должно было вызывать ассоциации с Третьим рейхом.