в Москву подарки для дочери — нашей двоюродной сестры. Помню, это были необычайно красивые вышивки, вязаные вещи — такие могут делать только в лагере. Как я теперь понимаю — гонорар за частную практику или еще за что-то.
Может быть, я не прав, что пишу так о тетке, — все-таки она сестра моего отца, много пережила, а сейчас старый больной человек. Я не люблю ее, хотя когда-то этого не понимал. Но есть в этом человеке нечто, что делает мои с ней отношения больше и серьезнее просто родственных. Есть в этом характере нечто, что нуждается в серьезном и глубоком анализе, что воплощает худшее из того, что принесла нам революция, выблевав из себя такую структуру самодовольного коммунистического барства. Они так ничего и не поняли, вернувшись в Москву из лагерей. Случившееся стало для них трагедией только потому, что коснулось их лично, а при другой — теоретически вполне допустимой — ситуации они могли бы сажать за колючую проволоку тех, кто сделал это с ними, и тогда все было бы «правильно». Наверно, мне придется еще вернуться к этому разговору, он стал для нас особенно важным значительно позже, а тогда, разумеется, не возникал. Скажу только, возвращаясь к теме права и произвола, о которой уже шла речь, что разговор о праве всегда был бы для моей тетки ересью, «либеральной», «буржуазной», абстрактной болтовней, потому что предполагал нормальное демократическое развитие общества, в котором судят по делам, а не по заслугам и занимаемому положению, тогда как произвол имеющих право вполне отвечал воспитанному в ней «идеальному» представлению о том, как должно быть, при единственном условии — что она имеет право на произвол. Сталинский лагерь был той совершенной конструкцией, попав в которую люди проявлялись моментально и стоили ровно столько, сколько стоили.
Утром мы с сестрой отправились в столовую для вольных — завтракать. Была абсолютная тишина, сверкал глубокий пушистый снег, деревянный мостик через глубокий овраг (или реку?), дремучий лес стеной — какая-то сказка. Но я ничего толком не успел рассмотреть.
Мы прошли мимо ворот, смотреть было неловко — не зоопарк же.
В тишине особенно звонким и неожиданным услышался крик: «Светик!» — кричала женщина, прижавшись с той стороны к забору. Я не сразу узнал ее. «Светик!» — кричала другая с мучительно знакомым голосом. Женщины, стоявшие у ворот, побежали вслед за нами с той стороны, и мне показалось — они все зовут меня, что-то кричат, чего я просто не могу расслышать и от волнения понять.
Я узнал свою еще одну, двоюродную, тетку Геню, Ядвигу Михайловну Дик — нашу соседку по Третьему дому Советов, и Валерию Львовну Стэн. Мамы среди них не было.
«Идочка!» — раздался какой-то еще новый голос. И моя близорукая сестра, особенно не раздумывая, бросилась к забору по девственной пушистой целине — прямо по «бровке».
Тогда стрелок на вышке, наверно, уже давно матюгавшийся и потерявший терпение, выстрелил в воздух, и, как по крику первого петуха в деревне, что-то закричали и принялись стрелять на всех остальных вышках.
Женщины тоже закричали, отхлынули обратно, а мы пошли своей дорогой.
Где-то там, среди них, была и Татьяна Петровна, которую я тогда не знал, совсем молодая в ту пору, так много сделавшая для меня потом, читая первой все, что мне удалось написать. Вот и теперь эту книгу Татьяна Петровна читает первой. Первое чтение всегда особенно важно, и я всегда думаю об этом дорогом мне читателе и ее отношении к тому, что перепечатываете! [3]
Мама вышла из ворот как раз в тот момент, когда мы возвращались из столовой. Просто ворота со скрипом раскрылись и вышла мама — такая же, какой я ее видел в Архангельске, той последней нашей ночью: маленькая, в отцовской оленьей дохе, казавшаяся от нее круглой, только бледная она была, несмотря на мороз.
А за ней шел стрелок с большой винтовкой.
И так это было неправдоподобно: моя маленькая мама в детских черных валенках (я сразу вспомнил: эти валенки были в последней посылке, которую я отправлял в Москве на почтамте), неловкая от дохи явно с чужого плеча, — и огромный солдат в ладном полушубке, с боевой винтовкой, предназначенной на всякий случай против моей мамы.
Потом все мы вчетвером — с этим стрелком — сидели в теплой комнате. Мама смеялась, что-то говорила, блестела глазами, и тут меня взяло за горло, когда я увидел, как она выскребывала ложкой котелок гречневой каши с гуляшом, который мы принесли только что с собой из вольной столовой.
Мама поймала мой взгляд и смутилась. «Вкусно», — сказала она, останавливаясь. «Что ты! — закричал я. — Я не буду смотреть, ты ешь, ешь!» Моя мама, едва расстегнув доху, держала на коленях металлический котелок и скребла большой ложкой какой-то поганый столовский гуляш!
Потом приходила наша тетка, потом маму уводили в зону, потом приводили снова. Я не помню ни одного слова из того, о чем мы говорили эти два дня, хотя мы только и делали что разговаривали. Зато запомнил на всю жизнь, как мы расставались.
Уже смеркалось, снег был синий, и на вахте зажгли фонари. Мы провожали маму до зоны.
И вот здесь, перед воротами, которые раскрылись и сейчас должны были за мамой закрыться, я вдруг пронзительно, впервые в жизни понял, что ничего нельзя сделать, чтобы это предотвратить, что никто не может ничего сделать. Даже моя сестра, которую я до тех пор почему-то считал всемогущей, — так ей всегда, как мне казалось, все удается.
Помнится, я не плакал и не цеплялся за маму. Я просто совершенно отчетливо — как-то не по-детски — понял бессмысленность какой бы то ни было мольбы или протеста, здесь, перед затиснутой в колючую проволоку зоной, перед стрелками с винтовками и воротами, в которые мама войдет и там останется. Этот момент, родившееся тогда ощущение очень существенны и многое потом определили.
Мама, мне кажется, поняла меня. Она нежно шутила и бодро улыбалась нам в синих сумерках уже оттуда.
Потом мы ушли. Потом был тот же громыхающий, как пустая жестянка, поезд до Потьмы. И наконец — Москва, мои тетки, пионерские песни, от которых звенело в ушах: «Эх, хорошо в стране советской жить!..»
Мы распрощались с Виктором в суматохе, жаре, сутолоке — каким могло быть прощание между подростками: «Ну, пока…» Наш пароход подогнали вплотную к другому, стоявшему впритык к пристани, мы кое-как выволокли вещи из огромного трюма, надо было их разыскать в скопище узлов и чемоданов, разделить наше с Виктором, а