был я, видимо, покладист, старателен, готов помочь, и все мне было в новинку — сбегать за водой или наколоть дров, радовался, что получается, на морозе звенят разлетающиеся полешки — могу не хуже других.
Помню, особенно трудно давалась мне наука запрягать, требующая понимания, долго казалась необязательной сложившаяся от века очередность упряжки: лошадь у меня свободно выходила из оглобель, стоило выехать за ворота, я с позором ее заворачивал, прилаживал все сначала, не получалось, пока наконец не появлялась какая-нибудь бабка, добродушно ругала меня и перепрягала заново. Помню, несколько раз лошадь распрягалась у меня в дороге, в степи, зимой, ременные гужи смерзались, я не мог распутать мною же накрученные узлы, впадал в отчаяние — просто не знал, что делать, чтобы как-то приладить всю эту хитроумную, как мне тогда казалось, систему.
В школьной конюшне, в Суслове, были две лошади: немолодая пегая кобыла — ленивая и злая — и крепкий рыжий меринок с белым пятном на лбу — игрун и задира. Обе лошади, каждая по-своему, делали со мной все, что взбредало им в голову, я не однажды плакал потихоньку — было стыдно смотреть, как лихо управляются с этими чудовищами маленькие мальчишки и девчонки.
Но случалось, мне везло: кто-нибудь хорошо запрягал, мне оставалось сидеть да покрикивать, дорога попадалась ровная, сани или кошевка не переворачивались, ночью я удачно путал лошадям ноги, они никуда не убегали, хрустели травой, я дремал, переползая за ними, — и бывал счастлив. Но это редко — от случая к случаю, только однажды я целый месяц замещал конюха — его взяли в армию, и сестра пристроила меня, чтоб не болтался. Но это уже летом, значит, за моими плечами к тому времени был чуть ли не год тамошней жизни и я попривык. Хотя именно тогда случилась беда, после которой меня к лошадям уже не подпускали. Я пас двух школьных лошадей ночью, благополучно спутал их, сидел себе возле костерка, слушал, как мои лошади хрустят травой и фыркают, поглядывал на звезды, о чем-то смутно размышлял, наверно, очень собой гордился и не заметил, как заснул. А проснувшись еще в темноте, разыскать лошадей не смог. Я понимал, что дело мое плохо, но деваться было некуда, я побрел домой и в тишине спящего еще села, в самом его центре, услышал крики и брань: мои лошади мирно паслись всю ночь в огороде председателя сельского совета, где его жена их и обнаружила.
Первая наша деревушка — Костин Лог — была совсем тихой и какой-то особенно душевной. Всего и было там две параллельные улицы, вытянувшиеся вдоль поросшего лесом бугра. И лес — настоящий, заваленный сушняком — обступал сразу, стоило подняться на бугор.
Мы жили на квартире у молодой солдатки, наверно, и тридцати лет ей не было — маленький мальчишка еще не ходил в школу да древняя бабка. Хозяйка давала нам по стакану молока три раза в день и картошки — сколько съедим. В ту пору я стал про еду понимать, ждал молока, каждый раз пил свой стакан по-разному: медленно, закусывая хлебом, или мочил хлеб в молоке, или крошил его в чашку, или выпивал залпом, чтоб почувствовать холодную вязкую вкусноту. Помню еще одну замечательную еду: в Костином Логе я впервые в жизни попал на бахчу — убирали колхозные арбузы: выедали только прохладную кроваво-красную середину с домашним пшеничным хлебом.
Был август, занятия еще на начались, подкапывали картошку, заготавливали дрова, и тут в чистом, крепко пахнувшем смолистым деревом дворе я научился колоть дрова, сначала удивляясь, почему у меня, никогда прежде не бравшего в руки топор, они раскалываются, топор звенит, растет поленница, и молодая хозяйка, незаметно от бабки, подливает мне еще молока в чашку.
Наша изба стояла во втором порядке от бугра, но до леса все равно рукой подать. Я вышел как-то за ворота, был вечер, солнце цеплялось за макушки деревьев, золотило крыши изб напротив, и тут через дорогу, чуть поодаль, за ближней избой, возле маленькой баньки, я увидел нашу молодую хозяйку. Она только что вышла из баньки, может, не хватило воды — колодец был рядом, а может, подышать, а то и просто увидала меня в оконце. Она вышла в чем мать родила и медленно, лениво прошла несколько шагов к колодцу, поставила ведро на землю и, закинув за голову руки, потянулась всем телом. Я стоял, открыв рот, посреди улицы, ничего не понимая, не в силах отвернуться, хотя вся моя врожденная интеллигентность требовала, чтоб я немедленно пошел прочь. Я и пошел прочь. Но она стояла у меня перед глазами, стоит и до сих пор — в прозрачном, холодном уже сентябрьском воздухе, облитая желтым закатным светом, высокая, стройная, в полноту, с густыми, чуть не до колен, распущенными русыми волосами, которые она спокойно, лениво принялась расчесывать, и улыбалась, поглядывая на меня.
Было это, видимо, перед самым нашим отъездом, а в октябре мы находились уже в другом — большом селе Суслове, где прожили чуть не целый год.
Мне важно здесь, в рассказе о недолгой жизни в деревне, передать прочувствованное мною и необычайно мне дорогое ощущение причастности и любви к стране, в которой я жил и родился. Это очень важный момент, но область особо тонкая, и я прошу моих читателей не делать поспешных умозаключений, пока они не познакомятся со всей книгой.
Конфликт, поломавший мою жизнь в самом ее начале, был конфликтом не со страной, даже не с государством. В конце концов, я уже отдавал себе отчет в том, что дикарские пляски сверстников и соучеников вокруг меня и трагедии моих родителей никогда не были проявлением злобы ко мне лично — это всего лишь возможность выплеснуть детскую энергию, противопоставив ее школьной дисциплине и скуке обязательного. Здесь не было поддерживаемой сверху, направляемой злобы. Даже с лучшим моим приятелем я не перестал дружить после его «предательства», о котором рассказывал, поступок его не был предательством: болтовня, хвастовство — не больше. Все мои обиды, для меня в ту пору вполне конкретные, напоминающие о моей гражданской неполноценности, сложившиеся постепенно в своеобразный социально-психический комплекс, отсутствие всякого правосознания, — были от столкновения не с людьми, а с учреждениями, креслами, пиджаками с мандатом в кармане. Я это знал, понимал уже в детстве, а поэтому робел, потел и заикался, попав наконец после долгого стояния и высиживания перед дверью к очередному начальнику, от которого именно сегодня зависел непосредственно и конкретно. От людей, с которыми я так или иначе встречался по жизни, я покуда никаких