это, возможно, лучший способ описать, что такое
образ. Образ — это не «не» того, что он изображает: не отрицание первообраза; это его «как», его, на языке Хайдеггера,
просвет, Lichtung в этот первообраз.
Православная традиция, настаивая на реальности видимого, представленного в образах [222], воплощает таким образом собственную сущность: она утверждает себя как веру в Бога воплощенного — в Бога, который однажды облекся в видимую человеческую плоть и открыто предъявил миру Свою керигму, свою весть.
12. Богословское молчание
Как одно из следствий доктринально обоснованного предпочтения образа понятию, а созерцания — спекулятивной мысли, «умозрение в красках» (как Е. Н. Трубецкой назвал иконопись), а не богословие в виде трактатов и «Сумм» — это почти все, что создано веками русской православной культуры. Это почти полное отсутствие дискурсивных богословских текстов, общеизвестное «богословское молчание» русского христианства разительно отличает Русь от духовной матери, Византии, с ее огромным корпусом утонченных и сложных богословских писаний.
Это молчание было прервано лишь в XX веке, когда возникло движение «русской религиозной мысли». Предшественниками «религиозных мыслителей», таких как Николай Бердяев, свящ. Павел Флоренский, свящ. Сергий Булгаков и другие (ныне получившие мировое признание), были славянофилы XIX века: так отечественная православная традиция обретала свой дискурсивный язык в трудах «русских европейцев», хорошо образованных аристократов, находящихся под влиянием немецкой философии и очарованных своей родной и как будто недавно открытой ими культурой.
До сих пор мы обсуждали православное мировоззрение как нечто самоочевидное и однородное. Но это далеко не так. Русская духовность включает множество разнообразных, порой даже враждебных друг другу подходов, каждый из которых претендует на роль «истинно православного». Достаточно вспомнить двух героев Ф. М. Достоевского, хорошо знакомых европейскому читателю, двух монахов из «Братьев Карамазовых» [223]: кроткого и непритворного старца Зосиму — и мрачного визионера Ферапонта, типичного «фундаменталиста», как бы сейчас сказали. Оба ли они представляют Православную Церковь? — Несомненно, если говорить о реально существующем православном обществе в его истории. Общее ли у них восприятие мира? — Боюсь, что противоположное.
Ферапонт воспринимает мир в высшей степени символично. Во всем он видит только знаки и криптограммы. Весь природный мир для него — огромное и довольно хаотическое собрание разных зашифрованных смыслов, которые он, по его убеждению, безошибочно разгадывает: ведь они совершенно прозрачны для «духовного» и вдохновленного свыше человека. Чувственная реальность вещей не составляет для Ферапонта самостоятельной ценности, все естественное для него — лишь знак чего-то «сверхъестественного». Таинственные (и по большей части зловещие) знамения вспыхивают в глубокой темноте земного бытия… Так, в его логике последним доказательством святости человека должна стать нетленность его останков. Когда после смерти Зосимы останки старца начали разлагаться, Ферапонт торжествует: он-то всегда был уверен, что Зосима — великий грешник (всем же известно, что старец питал слабость к варенью), и теперь каждый может в этом убедиться!
Мировосприятие Зосимы совершенно иное. Весь мир, мир Божий — это для него непрерывное чудо, полное смысла, превосходящего всякое толкование, которое мы только могли бы для него изобрести. Но этот безграничный замысел легко постигается без всяких рассуждений — «сокрушенным», «умиленным» сердцем. Вместо того, чтобы, как Ферапонт, презирать все материальное, Зосима, как мы видим, относится ко всему живому с глубочайшей эмпатией, он хочет благословить всякую тварь и почитает «святую землю»: он даже советует своему ученику Алеше поцеловать землю — как целуют икону, «прикладываются» к ней. Зосима не интересуется разгадыванием «знаков» — он знает о мире что-то другое. Он знает о бесконечной независимости истины от наших предположений о ней. В его суждениях всегда присутствует апофатический взгляд на вещи. «Иной мир» для него совсем не должен являться в «этом» («в мире сем») в виде каких-то необычайных знаков и фигур. Он чувствует, что «этот мир» жив именно тем, что он пронизан божественной энергией сострадания и жалости. Сто лет спустя Борис Пастернак выразит аналогичную мысль в связи с общей идеей смысла и осмысления мира: «Жизнь символична, потому что она значительна» («Доктор Живаго») [224].
Такое отношение к жизни кардинально изменяет понятия «святого» и «грешного», «чистого» и «нечистого», которые так важны для Ферапонта. Грех не следует рассматривать как нарушение какого-то правила, нарушение Божьей воли в каком-то конкретном пункте. Грех — причина этого нарушения и его результат. Грех есть состояние отделенности от Бога. Таким образом, самый тяжкий грех понимается как неверие в Божью милость, сила которой превосходит любой грех.
В свете того, что было сказано в первой части нашего очерка, читатель может заключить, что Зосима и представляет «правильную» православную позицию. Несомненно, в этом был замысел Достоевского: дать в Зосиме портрет настоящего русского святого. Однако всегда были и, конечно, есть и сейчас многочисленные сторонники «истинного Православия», которые ни в коем случае не согласились бы ни с Достоевским, ни с автором этого очерка. Они найдут представленный здесь тип религиозной жизни слишком сентиментальным и слишком человечным для истинного Православия («христианство розовой воды», как саркастически отзывался о таком Константин Леонтьев).
Православные этого рода любят подчеркивать традиционный, «канонический» характер своей позиции. Это поборники «строгого византийского образца», который они хвалят за его антигуманистическое и антимодернистское рвение. Они полагают, что западная культура после Просвещения утратила всякую чувствительность к Злу, которое мыслится чуть ли не основной характеристикой положения вещей в нашем падшем мире, а также неотъемлемой частью человеческой природы и всех общественных отношений и институтов. Антропоцентрическая культура секулярного гуманизма для них априори безбожна: это культура hybris, гордыни. Единственная ее цель — угождать человеку, потакать его испорченности, тем самым готовя и для него, и для всей Вселенной последнюю катастрофу. Сами же они крайне внимательны к Злу (иногда кажется, что то, что они называют земным миром, на самом деле находится чуть ниже, в аду). Они проповедуют, что человек не должен испытывать удовольствия — это пагубно и подлежит исправлению; также человека нельзя оставлять на его собственную волю — он во всем должен следовать указаниям некоей высшей духовной инстанции, которая единственная может обеспечить ему «душевную безопасность». Главные добродетели для них — послушание, смирение, терпение и страх Божий.
И мы не скажем, что эти добродетели не православны! Несомненно, они православны, и сам Зосима никогда бы не согласился со светскими гуманистами в их оптимистическом убеждении в том, что человек добр по природе. Он слишком хорошо знает работу Зла, действие «закона греха» в человеческом сердце. Он знает гибельную силу гордыни и самоволия — и красоту смирения и послушания. Но он