которому можем ориентироваться даже мы в условиях отсутствия будущего: «Смотри!», так ей говорила ее мать. Роль литературы состоит не в том, чтобы отличать чистое от порочного, а в том, чтобы СМОТРЕТЬ на все с благодарностью, стремиться скорее к истине, чем к здоровью, скорее к свободе, чем к нравственности, и благодарить природу за ее красоту, даже – и, возможно, прежде всего – тогда, когда она причиняет нам вред. Погоня за чистотой неосуществима. Общечеловеческим свойством является только порочность: «Можно ли жить с равнодушием? Так же, как с пороком, причем последний ничего от этого не теряет. […] Слово „чистое" не раскрыло мне своего доступного пониманию смысла. Мне остается утолять зрительную жажду чистоты прозрачными явлениями, напоминающими о ней: воздушными шарами, жесткой водой и воображаемыми пейзажами, надежно скрытыми в глубине массивных кристаллов».
Колетт была любимым писателем моей бабушки. Между двумя войнами не говорили «писательница»; у женщин не было избирательного права, и им приходилось вести другие битвы. Колетт была необычайно популярна. Сто лет назад ее читали все – в автобусе, поезде или в только что построенном метро. Это говорит о том, как сильно изменилась Франция. Единственным автором, добившимся равноценного успеха, сегодня мог бы считаться Гийом Мюссо. Это большая стилистическая катастрофа. Отныне французы читают на урезанном языке, основанном на американизированных диалогах и скудном словарном запасе. Не нужно путать бедность языка и простоту. Качество слога всех книг Колетт делает их своего рода формальным эталоном во Франции. Когда Жорж Сименон работал под ее началом в газете Le Matin, она ему передала свою тягу к простоте: «Слишком литературно! Слишком много редких слов! Пишите проще. Главное – никакой литературщины!» Можно ли дать более ценный совет молодому автору? Сименон воздал ей должное в интервью Роже Стефану: «Я старался писать максимально просто. Это совет, который пригодился мне больше всего в жизни. Я крайне обязан Колетт за то, что она мне его дала». Даже американский писатель Джеймс Солтер незадолго до своей смерти признавался мне в своем бесконечном уважении к кристальной прозе Колетт в «Рождении дня»: «То, что она написала о своем доме в Сен-Тропе, непревзойденно. Это было ее воспоминание, и она его нам подарила».
Закрепить свои собственные воспоминания в памяти своих читателей – трудная затея. Тут вопрос не столько в стиле, сколько в образе жизни. Колетт могла бы снабдить нас хорошим определением писателя: это буржуа, который должен предпочесть небуржуазный образ жизни. Сначала надо пожить, обзавестись воспоминаниями, а затем записать их, тогда их запомнят и другие. Прусту – с которым Колетт несколько раз встречалась в гостиной мадам де Кайлаве, а также в отеле Ritz, и который обожал ее роман «Шери» – потребовалось три тысячи страниц, чтобы объяснить, насколько сложно, невозможно и необходимо помнить. Писатель не может довольствоваться лишь тем, чтобы писать, это было бы слишком просто. Он должен жить интенсивнее, лучше и быстрее, чем другие… и все потерять. Ни одна современная женщина не прожила столько жизней, сколько Колетт: актриса-мим, писательница, журналист, публицист, стриптизерша, жена, лесбиянка на сцене в «Мулен Руж», хозяйка косметической фирмы, яхтсменка в Сен-Тропе, театральный критик, отсутствующая мать, член Гонкуровской академии и даже педофилка-кровосмесительница, вступившая в связь с сыном своего мужа. Единственной столь же свободной женщиной была Франсуаза Саган, а теперь представьте себе Саган с фигурой Скарлетт Йоханссон. Представьте себе гения слова, при этом обладающего талантом «говорящего тела».
Писателю, который живет, как все, не о чем рассказывать. В основе мастерской романа лежит безумие бытия: романы рождаются в детстве, созревают в юности, а затем проживаются в тюремных камерах, на диванах борделей, за кулисами театров, с монстрами и изгоями, алкоголиками и курильщиками опиума. Я говорю об этом не только для того, чтобы оправдать свою ночную жизнь. Вот уже полтора века принято все сваливать на Колетт, французские писатели используют ее в качестве алиби для жизни без морали. На нее мог бы сослаться даже Вуди Аллен, когда бросил жену ради приемной дочери.
«Писать… Это значит не сводить загипнотизированного взгляда с отражения окна на серебряной чернильнице и, умирая от счастья, записывать холодеющей рукой слова, в то время как лоб и щеки пылают божественным жаром». Своим стилем Колетт обязана первому мужу Вилли, одним из литературных «негров» которого был поэт Поль-Жан Туле. Вилли не просто эксплуатировал Колетт (как видно из идиотского фильма-биографии с Кирой Найтли в роли худосочной Сидони-Габриэль): своими насмешками он отбил у нее вкус к слащавости.
Когда муж читал ее первые тексты, он был с ней резок: «Я не знал, дорогая, что женился на последней из лириков!» Раздосадованная, она принималась все исправлять, вырезать, сокращать. Источником вдохновения для нее служила ее сумасбродная мать, но дисциплинированность досталась ей от ленивого и неверного светского льва Вилли. «Никакой литературщины!» Таков урок серии книг «Клодина». Попутно она изобретает автофикшн. В этом бедствии XXI века виновата Колетт: так говорю не я, а Серж Дубровский (создатель слова). После серии «Клодина» Колетт публикует романы, в которых героиней является она, под своим собственным именем, однако она поправляет действительность, скрывает то, что ее смущает, воображает то, что с ней произойдет. Приемлем лишь такой автофикшн, где автор является выдумщиком, который считает себя искренним. Одной из самых значительных фраз в ее жизни является торжественное предупреждение: «Все, о чем пишешь, в конечном счете становится правдой».
Колетт – первая писательница медийной эпохи. Она осознает ключевую роль скандала, важность сценической постановки, позирования на фотографиях, в одежде или без. Ее порочность не препятствует чистоте ее слога. Она поняла, что одного стиля теперь недостаточно: составной частью работы является имидж писателя. Колетт быстро сообразила, что в боксерском поединке между Прустом и Сент-Бёвом нокаутом проиграл Пруст. (Сверх того, никто не читает Пруста так, как ему хотелось бы, то есть без малейшей ссылки на его биографию. Наоборот, все читают Пруста, думая лишь о хиляке, страдавшем астмой, который ставил на кровать клетки с крысами, чтобы зрелище их битвы помогало ему добиться желанного оргазма.) Идея об отделении личности творца от его искусства вполне устроила бы Пруста, но сегодня бой выиграл Сент-Бёв.
Проблема автофикшн состоит в том, что никто больше не пишет так, как Колетт. Если бы она вернулась, то пришла бы в ужас, прочитав напыщенных авторов, причисляющих себя к ее последователям. Чтобы иметь стиль, мало обладать субъективностью: нужно постичь Ронсара,