как инородцев, которых пытались, во всяком случае хоть в какой‐то мере, изолировать. Нет сомнения в том, что еврейская культура обогатила чешскую культуру, и это факт, что подобно немецкой культуре, которая процветала в Богемии – а еврейская литература в Богемии создавалась в основном на немецком языке, – она для развивающейся чешской культуры, чья эволюция застопорилась на двести лет, стала мостом в Западную Европу.
Что уцелело из прошлого? Навскидку, пожалуй, ничего. Но я убежден, что это не совсем правда. Нынешнее стремление преодолеть нигилистическое прошлое с помощью толерантности, стремление вернуться к незамутненным истокам – разве это не отклик на почти забытый зов-предупреждение мертвых, а точнее сказать, убитых, обращенный к нам, живым?
Рот: Гавел. Такой неординарный человек, лукавый иронист и мощный интеллектуал, как Гавел, литератор, знаток философии, идеалист, склонный к глубоким духовным исканиям, веселый мыслитель, который изъясняется на родном языке с недвусмысленной прямотой, кто аргументирует свою позицию логично и с учетом всех нюансов, кто смачно смеется, обожает театр, блестяще знает и понимает историю и культуру своей страны, – такой человек в Америке имел бы куда меньше шансов быть избранным на пост президента, чем Джесси Джексон или Джеральдин Ферраро [104].
Только сегодня утром я ходил в Вышеград [105] на пресс-конференцию Гавела по итогам его поездок в Соединенные Штаты и Россию, и я с удовольствием и даже некоторым изумлением слушал, как президент с ходу строит энергичные и емкие фразы, насыщенные тонкими и точными наблюдениями, фразы такого рода, каких не звучало в подобном изобилии и так спонтанно у нас в Белом доме с тех пор, как застрелили Линкольна.
Когда какой‐то немецкий журналист спросил у Гавела, в чьем обществе он предпочитает находиться: далай-ламы, Джорджа Буша или Михаила Горбачева – а он недавно встречался со всеми тремя, – он ответил: «Ну, с моей стороны было бы неумно выстраивать иерархию симпатий…» Когда его попросили описать Горбачева, он ответил, что одна из наиболее привлекательных черт Горбачева – то, что «этот человек без колебаний признается, что он в замешательстве, если испытывает это чувство». Когда он объявил, что визит германского канцлера назначен на 15 марта – а в этот самый день в 1939 году Гитлер вошел в Прагу, – кто‐то из репортеров заметил, что Гавел «любит годовщины», и Гавел тут же его поправил: «Нет, – возразил он, – я же не сказал, что “люблю годовщины”, я говорил о символах, метафорах и чутье к драматургическим сюжетам в политике».
Как такое могло у вас произойти? И как это могло произойти именно с Гавелом? Ведь он, наверное, первым бы признал, что не был единственным среди всех вас упрямым и откровенно высказывающимся человеком и что не его одного посадили в тюрьму за его идеи. Я бы хотел, чтобы ты мне объяснил, как он возник, как он стал олицетворением новой идентичности нации. Мне интересно, воспринимался ли он широкими слоями общества как герой, когда он, в таком, знаешь ли, донкихотском запале – то есть в духе безрассудного и благородного интеллектуала, далекого от реальной жизни, – писал длинные и, как казалось, бесполезные письма протеста своему предшественнику на президентском посту Гусаку. Разве многие люди не считали его тогда просто занудой или психом? Для сотен тысяч тех, кто никогда не возражал против коммунистического режима, сегодняшнее почитание Гавела не является ли удобным способом отречься, буквально в одночасье, от своего соучастия в том, что ты называешь нигилистическим прошлым?
Клима: Прежде чем я попытаюсь тебе объяснить этот замечательный феномен под названием «Гавел», хочу поделиться с тобой своим мнением относительно человека по имени Гавел (надеюсь, я не нарушу все еще имеющий силу закон, который запрещает критиковать президента). Я согласен с твоей характеристикой Гавела. Но как человек, который за последние двадцать пять лет встречался с ним бесчисленное количество раз, я бы ее дополнил. Гавел известен в мире главным образом как крупный драматург, потом как интересный публицист и в последнюю очередь как диссидент, как оппонент режима настолько принципиальный, что он без колебаний был готов пройти через любые лишения ради своих убеждений, в том числе отправиться в чешскую тюрьму – точнее сказать, в коммунистическую тюрьму. Но в этом перечне талантов и сфер деятельности Гавела отсутствует еще один пункт – в моем представлении, основной.
Как драматурга, мировые критики относят Гавела к школе театра абсурда. Но в то время, когда постановки пьес Гавела в наших театрах все еще были разрешены, чешская публика воспринимала его пьесы главным образом как политические. Я, помню, говорил полушутя: Гавел стал драматургом просто потому, что на тот момент театр был единственной площадкой, на которой можно было открыто выражать свои политические взгляды. С самого начала, сразу после нашего знакомства, Гавел для меня был прежде всего политиком, во вторую очередь – одаренным публицистом и только в последнюю очередь – драматургом. Я вовсе не стараюсь выстроить по ранжиру его достоинства, я просто говорю о приоритетах его интересов, личных склонностей и увлечений.
В чешской политической пустыне, когда бывшие представители демократического режима либо уехали в эмиграцию, либо оказались за решеткой или полностью исчезли с политической сцены, Гавел долгое время оставался единственным по‐настоящему активным продолжателем традиции чешской насквозь демократической политики, которую олицетворял Томаш Масарик. Сегодня Масарик остается в национальном сознании скорее как идол или как автор принципов, на базе которых была создана первая республика. Мало кто знает, что он был выдающимся политическим деятелем, мастером компромиссов и неожиданных политических решений и рискованных, морально мотивированных поступков (каким была его рьяная защита Леопольда Хосснера, бедного бездомного еврея из благополучной семьи, обвиненного в ритуальном убийстве молодого портного и осужденного. Этот поступок Масарика так возмутил чешских националистов, что в какой‐то момент стало казаться, будто многоопытный политик совершил политическое самоубийство – вот он‐то мог показаться современникам «занудой или психом»). Гавел блистательно продолжил традицию Масарика своим примером «самоубийственно» морального поведения, хотя, конечно, он занимался политической деятельностью в обстановке несравненно более сложной, чем в старой Австро-Венгрии. Его письмо Гусаку в 1975 году в самом деле было продиктовано моральными соображениями, но это был ярко выраженный политический – и даже самоубийственный – поступок, как и петиции протеста, которые он многократно организовывал, за что всегда подвергался преследованиям. Подобно Масарику, Гавел был мастером компромиссов и альянсов, который никогда не терял из виду главную свою цель: покончить с тоталитарным режимом и заменить его обновленной системой плюралистической демократии. С этой целью он в 1977 году без колебаний объединил все антитоталитарные силы, в том числе коммунистов-реформаторов, давно исключенных из партии, активистов подпольного искусства и верующих христиан. Важнейшее значение «Хартии 77» заключается именно в этом объединении, и у меня нет ни малейшего сомнения в том, что автором этой концепции был сам Вацлав Гавел и что именно благодаря ему удалось сплотить столь разнородные политические силы.
Выдвижение Гавела