боль. Это просто с непривычки, изнежился на отдыхе, прежде и не такое бывало.
– Бери отряд, – велел он. – И быстрее, загоняйте лошадей. Он едет туда.
К чести Хайранга, он не вытаращился, не начал допытываться: «Откуда ты знаешь?», не заявил, что ему нужно все согласовать с другими. Возможно, ему что-то объяснил взгляд Хельмо, возможно, он наконец начал по-настоящему ему доверять. Спросил лишь:
– А ты…
– Я вперед. Но иным путем. Привез тут в столицу пару умельцев.
– А…
Хельмо обернулся, проследив взгляд Хайранга. Янгред не двигался, успел откинуть голову и отвернуться от полоски света, но так и не проснулся. Чуткий слух изменил ему – совсем, похоже, не осталось сил. Вид его возле замаранной собственной кровью постели пугал. А главное… Хельмо понял, что просто не хочет вмешивать его. Не хочет больше делить разочарование, боль и… кару? Возможно, и кару. Он сказал:
– Это моя семья. Мне разбираться, а с него хватит. Поспеши, осталось немного.
Благо, и тут Хайранг не упрямился, наоборот, кивнул благодарно: «Ты не представляешь, насколько прав», – и побежал. А их «немного» утекало сквозь пальцы прямо сейчас, утекало с каждой минутой, но Хельмо уже видел впереди поблескивающие маковки куполов. Озинара вся была светлая, стройная, со стен успели смыть копоть, а укрепления подлатать. Город мирно дремал на своем огромном зеленом холме.
Вновь вышла луна, когда ноги спружинили о мокрую траву перед знакомым храмом. Опуститься оказалось проще, чем взлететь, хотя при соприкосновении с землей вновь закружилась голова и еще тяжелее показалась конструкция крыльев, крепящаяся к поясу, к плечам. Хельмо сбросил ее, стараясь не повредить. Вдали маячил силуэт: по озаренному молочным светом лугу бродила лошадь – без царской сбруи, совсем простая. Хельмо скорее пошел вперед. Вид храма, белого как кость, но с куполами цвета сажи, вселял не благоговение – ужас. Взбегая по ступенькам, Хельмо силился не думать о том, каково годами томиться за стенами. Но когда тело заныло и он остановился выдохнуть, его все же настигли другие мысли, о живых.
Он попытался найти в них злость, вспыхнуть, как вспыхнул в минуту, когда победил Цу. Но нет, злость спала́, зато сердце грыз страх, страх, один страх. Не того, что дядя снова попробует убить его, нет. А того, каким вот-вот предстанет – безумным, с трупом на руках. Не человеком уже. Чудовищем. Таким, как Вайго, швырявший из окон собственных людей.
Хельмо обернулся, взгляд его остановился на мирно пасущейся лошади. Она старательно рыскала в поисках чего-нибудь вкусного в траве. Вспомнилось опять, как дядя нашел в стойле Илги. Увидел – а тот заинтересованно затрусил навстречу, но тонкие ноги разъехались. «Нахлебника лукавый герой подкинул?»… Беззлобные задумчивые слова, миска молока и надежда, что Хельмо не потерял его окончательно, пойдя к Грайно в ученики. Лошадь подняла голову. Хельмо быстро отвел взгляд. Не время такое вспоминать, о таком думать. Сам спешил как безумный, готов был свернуть шею, а теперь мнется? Он решительно шагнул вперед, распахнул тяжелые двери и ступил под своды сердечного придела. В голове воцарилась пустота, дрожь оставила тело, и только сердце все ныло и ныло. Нет пути назад. Нет прошлого. Ничего нет, кроме поединка, каким бы он ни был.
– Здравствуй, дядя, – Хельмо сказал это, еще даже не видя, но уже спустя секунду увидел. Дядя стоял впереди, у самой воды, лицом к каменному Хийаро. Он не двигался и казался погруженным в раздумья или околдованным.
На оклик он обернулся, но глянул так, будто не узнал. Медленно кивнул, не разомкнув губ. Теперь Хельмо видел: Тсино у него на руках, белый и окостеневший, такой маленький… Вещь, не человек. Захотелось отшатнуться, но пришлось пойти вперед еще быстрее.
– Отпусти его, – получилось хрипло, жалобно. Хельмо сам слышал в голосе страх.
Дядя очнулся: нежно глянул в мертвое запрокинутое лицо Тсино, потом снова – на Хельмо, уже иначе, с омерзением и разочарованием. Спросил удивленно:
– Почему? Вряд ли он против со мной прогуляться. И вряд ли правда хотел за тебя умирать. Свет мой… тебе его не погасить.
Озноб разбежался от босых стоп, сковал жилы. Хельмо закусил губу. Дядя все смотрел – похожий из-за темных одежд и волос на ворона, улыбающийся, с величественно расправленной спиной. В его взгляде даже не было ярости, лишь все та же странная брезгливость. Она ранила сильнее. Она приказывала: «Уйди. Исчезни. Умри».
– Ты… – набравшись мужества, отозвался Хельмо, – ты задумал дурное. Ты дурное уже сделал, а теперь хочешь сделать еще хуже. Он…
– Я точно ничего не сделаю хуже, чем ты, – шепнул дядя, и взгляд обжег: теперь там запылало почти отчаяние. – Господи, Хельмо… почему тебе все мало? Тебя явно кто-то любит, раз ты выжил, а ты все равно так рвешься отнять у меня святое, – снова он посмотрел на сына, потом поднял голову к потолку. – Почему? Почему ты всюду? Почему…
– Да за что?!
Хельмо не хотел спрашивать, не хотел слышать ответа – боялся его, каким бы он ни был. Но вопрос вырвался сам, горько, громко, отчетливо. Даже без продолжения «…ты меня ненавидишь?» он звучал почти как плач или скулеж того самого пса. Дядя усмехнулся и, все так же стоя вполоборота, склонил голову к плечу – точно растерялся, точно и ему стало стыдно за то, что храбрый племянник, освободитель страны, так унизился. Он и не ответил – заговорил быстро, горячо, словно обращаясь к кому-то невидимому:
– Не быть тебе царем, не ты страну из Безвластия поднимал. Люди глупы, Хельмо, им подавай красивые зрелища да величественные поступки. Ты только на них и горазд…
О другом. Почему о другом, почему?.. Потерялся от этого и Хельмо, пробормотал:
– Да не желаю я быть царем, я… – Дядя засмеялся, и голос предал совсем. От неверия, от презрения, от ненависти, которые окутывали со всех сторон. – Да почему ты так?! Почему? Когда я твою веру потерял? Что я сделал?
Не в боярах ведь дело, нет, незачем себя убеждать. Что-то и раньше было – в письмах, в торжественном въезде, в первых пирах. Иначе уже глядел дядя. Иначе говорил. А если правду себе сказать… иное что-то было уже в день, когда Хельмо отправился в Инаду. А ну как и победы ему тогда не желали, а мечтали лишь не видеть как можно дольше?
Снова дядины глаза посмотрели в упор. В горле встал тяжелый комок.
– Правда не понимаешь, – он улыбнулся, – мой свет?..
Другим тоном, иначе ему говорили прежде эти слова – святое ласковое обращение для самых близких родных, друзей, соратников. Стало еще холоднее