и гаже, Хельмо попятился, невольно заслоняясь и от взгляда, и от оклика, и от улыбки.
– Да, – отчетливо произнес он. Лучше так, лучше еще унизится, но услышит все раз и навсегда. – Я не понимаю. Я люблю тебя. И не понимаю.
Снова дядя будто сплюнул:
– Глупому люду – глупый царь…
Хельмо заставил себя вскинуть голову. Ему по-прежнему улыбались.
– Ты выбор, Хельмо. – Дядя покачал головой. – Выбор, который народ увидел и вбил в головы. Хочешь ты чего-то, нет… неважно, пока ты есть, они не успокоятся, пока ты есть, будут гадать, а как бы жилось с тобою на троне. И чего бы ни нагадали, многие будут верить: с тобою – лучше, чем со мной. Лучше ведь всегда там, где нас нет, и так, как мы не сделали.
Хельмо долго молчал, понимая: ничего не возразит, не предскажет, не знает народной воли и того, сколь капризна или верна его любовь. О похожем говорил с Янгредом, на похожее тот намекал. Горько, иронично улыбнулся, услышав «Царя на цепь не сажают», промолчал, а все же… Но кое-что было незыблемо. Хельмо упрямо покачал головой, шепнул:
– Но этот выбор не мой.
Дядя желчно, неверяще оскалился.
– И дружки твои тебя точно не переубедят?
– Нет. – Хельмо вновь сделал шаг. Дядя рассмеялся уже в голос и досадливо бросил:
– Пил бы вино побыстрее. Если правда хочешь нам добра.
Он отвернулся и медленно начал опускаться на колени; уже опустившись, бегло оглянулся вновь. Хельмо почти подошел, протянул умоляюще руку.
– Пожалуйста, не делай этого. Ради… ради него и себя.
Но больше дядя не оборачивался.
– Ты сказал мне «люблю», не раз. Так почему мешаешь спасти того, кого люблю я?
– Не спасти, – откликнулся Хельмо. – Измучить.
Он хотел приблизиться наконец вплотную, даже коснуться, но замер: опять отказали силы. Бросило в жар, в холод, заныли руки и бок, будто там что-то искрило. Потому что, смотря на труп в трясущихся руках, он вдруг ощутил себя как в детстве, когда впервые увидел дядю с крохотным свертком: как тот улыбался, и баюкал его, и не сводил с него взора. Как тогда рванулось из груди сердце, как защипало в глазах, как голос невидимого Грайно осадил: «Не смей!..» И как захотелось подбежать, и тронуть за руку, и спросить…
– А меня? – услышал он собственный голос из того детства. Не смолчал. – Меня ты хоть когда-то любил? Хоть немного? Разве я…
И дядя снова на него посмотрел – пристально, незнакомо, уже даже без ярости. Будто сквозь мутное стекло или стену. Он не отвечал – от этого в сердце дрожала, звенела нелепая, ненужная, ничего не меняющая надежда. Хельмо должен был задушить ее, должен был намного раньше, но не успел. И теперь мог лишь безропотно слышать:
– Любил, Хельмо. Очень любил. Но думаешь, просто это – долго любить чужое? Чужое дитя, чужую мечту, чужой дом? Задай этот вопрос своему рыжему дикарю… – Он явно хотел добавить еще что-то злое и горькое про Янгреда, но Хельмо не дал. Тихо ответил:
– Он смог. Иначе за всю твою ложь у нас еще в походе отняли бы полстраны. Он любит нас, потому что больше ему любить нечего, знаю, это другое, но…
Но, кажется, и этого не стоило говорить.
– Поразительно, Хельмо! – Дядя перебил резко, почти напевно, а лицо его опять ожесточилось. – Так знакомо, и ты еще что-то мне говоришь! Царь-герой… и его иноземный воевода! Или наоборот? Он будет попородистее тебя. Как там? «Царевич да королевич»?..
Глаза все горели. Казалось, дядя едва сдерживается, чтобы не ринуться на Хельмо. Но нет, он лишь продолжил чуть глуше, насмешливее:
– Будет вам слава, если сможете сплясать на наших костях. Серебро, золото, победы… Только дам обоим совет: не женитесь на ком попало, осмотрительнее ищите подруг. Царица-то когда-то жизнь всем испоганила: тебе, мне, стране…
– Царица?.. – выдохнул Хельмо. Слова эти казались лишь окончательным доказательством безумия, путаницы в дядиных мыслях. – При чем тут она?
Хотя он ведь помнил много странного о делах этой семьи. Помнил, например, как Сира, привставая на цыпочки, чтоб дотянуться к его уху, грустно и сердито шептала: «Снова твой учитель приходил. Бедная Рисса плакала, а царь кричал на нее». А Грайно… что о Риссе говорил он? Да ничего такого, Хельмо и не лез особо, видел лишь порой, как Грайно грустно перебирает украшения в огромном ларце. Спрашивает вроде в шутку: «Может, подарим что царице? Смурная она, я виноват». И Хельмо, зная, что на «Почему ты-то?» ответа не будет, просто подцеплял из ларца какой-нибудь сапфировый перстенек, или подвеску-птицу, или еще что, но Грайно его выбор никогда не одобрял. Дарил ли что-то сам?
Снова дядя тихо, даже мягко засмеялся. Взор же его опустел, там появилась уже другая, далекая, болезненная тоска. С такой он скрывал что-то в детстве, поясняя: «Мал еще».
– Твоя Имшин думала, я Злато-Птицу подослал? Дура, как есть… Я-то чуял, что без Грайно не станет лучше. Беда-то не в нем, он только вещь, такая же вещь царя, как и все мы.
– Из-за вещей не убивают! – выдохнул Хельмо.
И не сходят с ума так, что все вокруг начинают умирать.
– О нет, из-за них как раз чаще всего, – усмехнулся дядя. – Взять хотя бы эту Смуту, чем земли – не вещь? Но особенно смешно, когда одна вещь, возомнив что-то о себе, вдруг берет и убивает другую, правда? А хозяин потом и ее саму – в огонь, в огонь…
Что-то плеснуло в омуте, затрепетали дальние цветы. То ли гул, то ли вой пронесся под сводами, и у Хельмо опять застыла кровь в жилах. Засиявшая луна осветила черную рябь, и каменные плиты, и усталый лик Хийаро. Дядя окончательно отвернулся, более, видно, не желая тратить свое время на Хельмо. Выдохнул:
– Вернись ко мне, мой мальчик. И правь, я все тебе отдам.
Хельмо не успел помешать: дядя мягко столкнул Тсино вниз. Без плеска и шума вода сомкнулась, стала еще чернее, вместе с телом поглотив разом все лунное сияние. Застыла, помертвев, как то, что приняла в себя.
– Нет! – Хельмо очнулся, бросился к омуту.
Дядя, мгновенно вскочив, заступил ему путь, схватил за плечи и оттолкнул. Хельмо ринулся опять, хотел ударить, но не смог, увидев искаженное горестным безумием лицо и красные, воспаленные глаза.
– НЕ СМЕЙ!
Занесенная рука замерла, с губ слетело все такое же жалкое: «Одумайся…» Но оскал стал лишь шире и злее; скрючившись, пальцы схватили Хельмо за рубашку, и он на мгновение оцепенел от яростного крика:
– Все испортил! Больше не испортишь!
В тот