потому что все будет правильно». [52]
— Думай о смысле, а слова придут сами, — хмыкнув, отозвался я цитатой на цитату, подобрал листок, свернул и зачем-то сунул под подушку. И повалился на нее следом, даже не утруждаясь откинуть одеяло.
По ногам скользнуло холодом, но я уже не придал этому значения. Тяжелая усталость грузно придавила к кровати, у меня не оставалось сил ей сопротивляться.
Секунду побалансировав на границе яви и теплой, шерстяной темноты сна, я мысленно шагнул вперед и ухнул в тягучую, завораживающую невесомость без мыслей, забот и тревог.
Вдогонку с кухни послышались голоса: взбудораженный любопытством Надин и спокойный ровный Гусева. До меня долетали только интонации, без слов и смыслов. Не просыпаясь окончательно, я накрыл голову второй подушкой, прячась от звуков.
К удивлению, голоса не исчезли. Наоборот, сделались громче, четче, настойчивей. Из двух они размножились до четырех, потом до восьми. Слились в бесперебойный ропот толпы. Да сколько ж можно?!
Мне казалось, я ворочался так и эдак минуты две, потом откинул подушку и резко сел…
В лицо ударил свет: царапающий глаза, яркий, словно гранулированный, выбеленный до черствой безжизненной сухости.
«Ты не стучи. Толкай ее! Толкай!»
Сморгнув сонную пелену, обернулся на звук.
…Я стоял посреди смутно знакомой улицы. Ноги почему-то оказались по щиколотку в воде. В лицо мне дул пронзительный ветер, и непонятно откуда доносились человеческие голоса, путаясь и мешаясь друг с другом. Слов я не различал.
От силы встречных порывов хотелось зажмуриться. Глаза неистово слезились, картинка плыла. Я прикрыл ладонью лицо. И понял, что все-таки сплю. Иначе откуда взяться улице, воде, чужим голосам?
Соленый морской привкус вяз в набравшем влаги воздухе. Стального цвета давящее небо угрожающе проносилось над головой жидкими клубами туч. Гладкие булыжники мостовой выскальзывали из-под ног.
Шагах в десяти двое крепких мужиков в плотно запахнутых тулупах толкали перекошенную набок телегу.
«Крепче ее! Да не тяни! От себя».
Странный сон. Такой явственный.
На поверхности воды покачивались чурбачки. Деревяшки бились друг об друга с гулким стуком сталкивающихся бильярдных шаров. По мутному отражению шла тревожная зыбь.
Вокруг суетились люди: выламывали нижние решетки, передавали друг другу вещи, спасали имущество и домашних животных, брали на руки плачущих детей. Один я стоял столбом, и никому не было до меня дела.
Стремительные потоки заливали подвальные окна. Течение уносило прочь все, что успевало подхватить по дороге: обломки ящиков, продукты, мелкую утварь и сорванные ветром афиши.
Я невольно проследил взглядом за одной — кажется, театральной — и увидел цифры: 1924.
Запоздалое понимание происходящего вспыхнуло в голове яркой лампочкой, и в то же мгновение со стороны набережной раздался оглушительный выстрел. Стреляли из пушки [53].
Вода стала подниматься быстрее, подползла к коленям. Странная была вода: электрически жгучая, холодная, пронизанная недоброй темнотой. Ноги в ней немели, не чувствуя земли, и не слушались, как часто бывает в кошмарных снах, когда пытаешься бежать, но не можешь сделать и шага.
«Скорее все сюда! В метро!» — послышалось сзади, и меня подхватило и завертело в толпе бегущих людей. Я с трудом понимал, что происходит. В метро? Еще ниже под землю? Да и разве было у нас метро в двадцать четвертом году?
Я не успел разглядеть ничего за головами и шляпами горожан. Меня втолкнули в вестибюль, двери клацнули и сомкнулись. Свет, мигавший под потолком, погас.
В следующий раз я пришел в себя уже на платформе. Вокруг суетилась толпа. Я не мог разглядеть название станции: надписи плыли, стоило сфокусировать на чем-либо взгляд, хотя вот она — череда геометрически правильных, выверенных букв на соседней стене.
В какой момент меня перекинуло сюда? И как? Я завертелся по сторонам, силясь понять хоть что-то, но натыкался лишь на равнодушные взгляды. Казалось, никто, кроме меня, не замечает странностей. Я был словно в театре. Театре для одного зрителя.
Холодный пот скользнул по спине, оставляя липкую дорожку вдоль позвоночника. Я узнал место. Такую же станцию я видел в жутковатом сне про куклы позавчера.
Из облицованной кафелем стены сочилась черная вода. Ветвистая трещина разрубала станцию от земли и тянулась через потолок на другую сторону. Из расщелин сползала густая желеобразная Тьма…
Неожиданно окружающие замолчали и все как один повернули головы по направлению к тоннелю. Светя фонарями, из черной завесы перегона приближался к платформе дребезжащий состав. Напротив меня распахнулись двери. Повинуясь неосознанному стремлению, я шагнул вперед.
Люди чинно и как-то механически рассаживались следом, пока пространство между колоннами не опустело. Двери клацнули, дернулись, но так и застряли. Поезд чуть приподняло, качнуло и встряхнуло. Я зашатался и вцепился что было сил в ближайшие поручни. Глянул в окно.
Темнота, живая, сознательная, уже затопила канаву путей и лезла на платформу. Никто не обращал на нее внимания.
Антижизнь. Антисчастье. Чужеродное зловещее «анти», таящее неизвестность и — я чувствовал — смерть. Жуткую. Лютую. Мучительную. Каким мучительным должно быть полнейшее одиночество, когда не знаешь, есть ли кто-то рядом, услышат ли твой голос.
Я обернулся и увидел на сиденьях пластиковых манекенов с неподвижными лицами. Механические сердца с тихим шелестом шевелили шестеренками в груди.
Темнота перевалила через край платформы, заскользила по вагону черными змеящимися дорожками. Обжигающей болью лизнула ноги. Я вскрикнул, забился в угол, прижался к запертым дверям и зажмурился…
А когда открыл глаза, вокруг была кромешная пустота. Без света. Без ощущений. Вакуум.
«Следующая станция “Проспект Просвещения”», — прозвучал из динамиков мягкий мужской голос…
Я подскочил в холодном поту и резко сел на кровати, пытаясь отдышаться. Лампа больше не горела. Сквозь угловатое переплетение теней предмет за предметом проступал знакомый рисунок моей комнаты: вплотную придвинутый к подоконнику письменный стол, этажерка с книгами, огромный, как древняя скала, платяной шкаф. Понятная геометрия пространства, ровные, неподвижные стены.
В бархатно-синей лоснящейся темноте, красившей интерьер в монохромное полотно, каждая вещь в комнате выступала вперед, стоило задержать на ней взгляд.
Странно, почему еще не рассвело?
Я потянулся посмотреть на время, но не нашел на столе мобильника.
В голове стоял шум, неприятная на вкус сухость скрипела во рту. Мысли роились отрывистые, стремительные, но неразборчивые. Где-то мерзко тикали часы. Но сонливость и свинцовую усталость как рукой сняло.
Я спустил ноги на пол и обнаружил, что носки у меня насквозь мокрые. От них исходил характерный запах речной тины. Прерванный сон мутной водой колыхнулся на границе сознания, с жадным хлюпаньем намереваясь заглотить в себя без остатка.
Я вскочил и кинулся прочь из комнаты.
В кухне передо мной предстала воистину идиллическая картина: стоя под шумной вытяжкой, Надя виртуозно жарила домашние оладьи — пышные, на кефире, а Гусев лениво потягивал чай из блюдца — что называется, по-купечески. На тарелке в центре стола высилась горка румяных кругляшков. Рядом стояла початая банка варенья. Уж не знаю, откуда у нас взялось варенье явно домашнего приготовления.
— Вам сметаной полить? — спросила сестра у Гусева, не оборачиваясь. Со сковороды аппетитно шкварчало.
Заскрипел под моими шагами паркет, и Надя обернулась. Сестра была в домашнем льняном сарафане, который носила поверх футболки, от мокрых волос шлейфом тянулся аромат персикового шампуня. Бледные веснушки россыпью украшали щеки.
Удивительная открытость миру и способность сестры быстро вычеркивать из жизни все плохое и тут сыграла свою роль: Надежда выглядела румяной, бодрой и вполне веселой.
— Ой, Васенька!.. Глеб Борисович мне столько всего интересного рассказал. Про тебя. Про Петербург. Как я рада за тебя!.. И как завидую… Дай обниму! — И, обхватив меня руками и стараясь не испачкать, одернула саму себя: — У бабули там «творчэский процэсс». — Надя взмахнула кухонной лопаткой — жест виртуозного дирижера. — Так что будем потише. Выспался?
— Вы. Это были вы, — громко сказал я, оборачиваясь к Гусеву. — Наводнение в двадцать четвертом.
Глеб Борисович дожевал оладушек и с нарочитой поспешностью, выдаваемой за чопорную деловитость, вставил:
— Уточните век. Так уж вышло, двадцать четвертый год весьма притягателен для катастроф в нашем городе.
— Тысяча девятьсот. Вы упоминали его при бабу… тете Рае. Я видел сон. Я… все видел. Это вы подстроили. — Я ни на грамм не сомневался в правдивости своих слов.
— Вась. — Надя мягко тронула меня за рукав. — Ты, главное, не волнуйся.
Звучало так, будто она готовилась озвучить мне смертельный диагноз.
«Это первое видение? Или были еще?» — опять кольнуло в памяти.
Гусев усмехнулся:
— Не я. Так проявляется Знание. Более оно не даст тебе покоя.
— Но вы знали? — уже осторожнее попробовал я. — Что так случится… Поэтому и отправили