послушался. Пошёл учиться. Сел за парту, балбес великовозрастный. Сколько раз бросить хотел, послать всё к чёрту — и не сосчитать, и бросил бы, если б не Игнат Алексеевич. Он не дал.
Странные отношения их связывали: мальчишку с нижних этажей, горячего, дурного — у себя на этажах Гриша Савельев ни одной драки не пропускал, и кадрового военного, потомственного офицера, по какой-то совершенно непостижимой причине примкнувшего к Ровшицу. В отцы Игнат Алексеевич Грише не годился, скорее в старшие товарищи, и на правах этого самого старшего товарища учил и сдерживал. И, как знать, если б не он, куда бы занесла Гришу Савельева горячая голова.
— У вас сейчас появилась возможность учиться, вот и пользуйтесь ею, — говорил Игнат Грише с Динкой. — Дураками прожить дело нехитрое, а вы вот попробуйте не дураками.
Динка утыкалась носом в раскрытый учебник — Игнат Алексеевич им обоим в учёбе спуску не давал, — потом поворачивала к Грише свою хитрую татарскую физиономию, и из её раскосых глаз рвался наружу смех. Грише хотелось её пристукнуть (вот дура малолетняя, ей бы только ржать), но приходилось сдерживаться. Знал, командир за такое по головке не погладит, тем более, что Динка была его женой — ещё одна странность, которую юный Гриша не мог постичь. Тогда не мог.
А ведь у Игната Алексеевича Ледовского, потомственного офицера, и голенастой Динки из теплиц, которую жизнь потрепала, не дай бог каждому, брак получился крепким и на редкость удачным, а вот у него, у Гриши, всё как-то не задалось…
Скуластое и смуглое Динкино лицо, возникшее в памяти, не сегодняшнее — в сегодняшней, строгой и серьёзной Дине Заировне с трудом можно было узнать ту девчонку, с которой он цапался в отсутствие Игната Алексеевича, — а то, полудетское, смешное широкое личико, качнулось и исчезло, и перед глазами опять появилось искажённое гневом лицо жены. И слова, обидные, но справедливые — Елена, как никто другой имела на них право, — набатом зазвучали в ушах.
— Не отдам тебе сына, не отдам! Разводись, убирайся, куда хочешь, на все четыре стороны катись, к этой своей твари подзаборной, но сына ты не получишь. И только попробуй его забрать, только попробуй, я молчать тогда точно не буду. Всё ему расскажу!
Последние годы они перетягивали сына, как канат. Каждый тянул в свою сторону, не желая уступать другому, но у его жены был несомненный перевес, весомый аргумент, и иногда Григорий спрашивал себя, что же не даёт ей сыграть этой картой. Шансов выиграть у него не было, потому что потерять сына он не мог. А он его потеряет, если только тот узнает. Если Лена или её мать отважатся на это пойти.
Кто же знал, что его прошлое, грязное, что и говорить, прошлое, заглянет в его жизнь спустя двадцать лет, посмотрит в глаза, развязно ухмыльнётся: «Что, Гриша, думаешь, отмыл руки от крови, да?» Кто ж знал, что тоненькая и красивая девушка Лена, с ярко-синими глазами, рядом с которой он молодел лет на десять, окажется той самой Леной Ставицкой. Кто ж знал, что его будущей тещей станет та, перед носом которой он когда-то тряс пистолетом, и брата которой он убил. Кто ж знал.
— Сам моей дочери всё расскажешь или мне за тебя это сделать? — Кира Алексеевна Ставицкая, возникшая на пороге его квартиры, начала прямо в лоб, не представляясь. Да ей и не нужно было представляться — Григорий узнал её сразу. Сколько людей промелькнуло перед ним за годы его безудержной, злой юности, всех не упомнишь, но эту женщину, красивую, надменную, он запомнил.
Григорий пообещал — сказать не успел. Лена его опередила, сообщив о своей беременности. Ему, матери, своей семье. И им, ему и Кире Алексеевне, пришлось заключить пакт о молчании. Григорию тогда он казался спасением, а на самом деле вёл прямиком в ад, и эта дорожка оказалась гораздо короче, чем он предполагал. Они с Леной так не успели по-настоящему сойтись (не в смысле общего ведения хозяйства и совместного проживания, а в смысле единения душ, которое возникает между супругами), как уже начали отдаляться друг от друга. И непонятно, что было этому виной: повисшая и невысказанная тайна, разница в возрасте, отношение к жизни, но его милая и улыбчивая Ленушка исчезла, а к этой новой, незнакомой и красивой женщине, которая пришла ей на смену, его уже не влекло. Да и с её стороны не было никакой страсти — в постели они оба выполняли свой долг, сухо, по-казённому, стараясь побыстрей отделаться друг от друга, и когда она говорила: «я устала, Гриша, давай не сегодня», он ловил себя на мысли, что испытывает облегчение. И единственное, что держало их вместе, был сын, Пашка. И тайна, которую он хранил от жены, памятуя о молчаливом напутствии тёщи, но которая, как выяснилось, тайной для Лены не была.
Он догадывался, кто рассказал его жене о том, что произошло в тот день в апартаментах Ставицких, о тех убийствах (одних из, список у Григория был длинный), и это, конечно, была не Кира Алексеевна — после известия о беременности дочери и уж тем более после рождения внука она оберегала дочь, как могла. А вот Анатолий, брат Елены, этот мог. Красивый, но какой-то вялый, он был лишён того внутреннего стержня, какой был у его матери и сестры, не умел, да и не хотел скрывать свою ненависть, лелеял её, и, как знать, возможно, в какой-то момент и вывалил всё на сестру, подталкиваемый инфантильным эгоизмом.
Как давно это произошло, Григорий не знал. Не знал, сколько времени Елена носила в себе эту тайну — месяцы или годы; сколько раз, отдаваясь ему, закрывала глаза, чтобы не видеть нависшее над собой лицо убийцы своих родных; сколько раз, накрывая на стол в столовой, спокойно задавала ничего не значащие вопросы и также спокойно выслушивала его ответы, понимая при этом, кто сидит перед ней. Не знал и, возможно, так никогда и не узнал бы, не выплесни она на него всё это сама, случайно узнав об его измене. Ревность обиженной и отвергнутой женщины оказалась сильнее холодной крови надменных Ставицких.
Он был виноват, кругом виноват и понимал это.
Виноват перед женой. Виноват перед той другой женщиной, которой тоже ничего не мог дать, кроме своей поздней