я ему ответил и ответил ли вообще. Он отволок меня в комнату с клеткой, и меня заперли обратно в клетку с другими неудачниками.
Вот теперь меня точно спустили в унитаз. Окончательно и бесповоротно. Меня занесли в досье, сфотографировали, сняли отпечатки пальцев и, наконец, приговорили. Игры кончились. Писатель превратился в преступника.
Все, о чем я мог думать – это о том, что моя мать тоже находится в здании, неизвестно в каком состоянии. Такие штуки запросто могли убить ее. Не могу представить себе мать, получающую удовольствие при виде того, как ее радость и гордость волокут в каталажку.
Впрочем, долго размышлять мне об этом не пришлось, потому что к клетке снова подбежал трусцой Стрейнджуэйз.
– У вас есть деньги для внесения залога? – спросил он.
Я пожал плечами.
– Нет. У меня таких денег не водится. Но там, в зале сидит мой агент, мистер Рейнз…
– Да, я говорил с ним, – кивнул он. – Что ж, жаль, что ничего больше не могу для вас сделать.
Признаюсь, в ту минуту я не испытывал к нему особой благодарности.
– В любом случае, спасибо, – отозвался я. – Постарайся вы сильнее, и я мог бы очутиться на электрическом стуле.
Он посмотрел на меня как на тронутого, не понимающего, что если бы он не потратил на меня своего бесценного времени, меня бы уже объявили виновным.
Все, о чем я мог думать – это о том, как он скулил перед судьей: «Ваша честь, пятьсот!» Боже праведный! Ну и чмо! Сжальтесь над парнем, у которого среди зрителей этого цирка нет ни матери, ни агента или друзей…
Он переключился на следующего клиента – на еще один блистательный успех в поединке со зверем, имя которому Закон.
До тех пор, пока вы своими глазами не увидите конвейерную ленту правосудия в суде Нью-Йорка, до тех пор, пока не прочувствуете на своей шкуре всю беспомощность, всю неизбежность того, что вас никто не услышит, вы не будете знать, что означает быть повешенным. Судья был нормальным человеком, не хуже и не лучше других; спроси его – так он наверняка считал себя отличным образцом того, каким надлежит быть магистрату. Впрочем, и Эйхман вряд ли считал себя убийцей-извращенцем, да и Гитлер, возможно, не считал себя психом. Такова природа болезни: не распознавать ее в себе. Не осознавать, с какого момента ты начинаешь извращать мораль, и этику, и простую человечность ради целесообразности.
Это болезнь наших дней и тех людей, которым мы вручаем власть, дабы те правили нами мудро, но железной рукой. Судья – оскорбляемый, уставший, перерабатывающий, полный смертоносного цинизма и огрубевший за годы созерцания умоляющих лиц напротив, возможно, даже испытывающий некоторое чувство вины за работу, которую ему приходится выполнять – не увидел необходимости выслушать обстоятельства рассматриваемого дела и огласил приговор: «Залог тысяча долларов», даже не осознавая, что он делает. В тот момент я испытывал к нему, скорее, жалость; гнев пришел позже. Ненамного, но позже.
Он тоже оказался в западне.
Потом начался сущий ужас: прохождение полицейских формальностей в ожидании внесения залога.
Катакомбы очень чисты, ярко освещены, и это пугает гораздо сильнее, чем типичное романтическое представление о пыточных камерах Торквемады.
Ощущение клаустрофобии, почти непередаваемый ужас от того, что тебя преследуют, гонят, перемещают туда, куда они хотят тебя переместить в цепочке из десятков других людей, безликих, лишенных свободы… вес здания, города, закона, жизни, наваливающийся на твои плечи – вот какова жуткая реальность существования в тюрьме.
И не верьте тому, что вам говорят: взрослые мужчины тоже плачут. Запугивайте его достаточно сильно и достаточно долго, и это произойдет.
Я не знаю, каковы условия в других тюрьмах Нью-Йорка и его окрестностей, в местах более постоянного заключения – на ум приходят только Харт или Райкерс-Айленд – но в Катакомбах все нацелено на одно: превратить вас из человека в номер, кусок послушной плоти, в тело, которое будет находиться там, где захотят, и тогда, когда захотят. То есть, полная дегуманизация человека. И с некоторыми несчастными, которых я видел в Катакомбах, эта метаморфоза происходила почти мгновенно.
Первую партию заключенных, которых возвращали в тюрьму, вывели из клетки. Люди пытались задержаться там как можно дольше, остаться рядом с дверью во внешний мир, серый от дождя. Охранники пихали их вперед бесцеремонно, но без лишней грубости, не обращая внимания на старика, кричавшего, почти визжавшего: «Убери от меня свои гребаные руки, вертухай!»
Это было первое мое знакомство с тюремным сленгом – в данном случае, применительно к охранникам. Начиная с этой минуты я тоже думал о них как о «вертухаях». Но, в конце концов, это ведь не самое обидное слово, нет?
Нас вывели через стальную дверь из зоны суда и погнали по лабиринту коридоров, составляющих Катакомбы. Потом мы оказались в лифте (не исключено, что в том же, который доставил нас сюда), и он начал спускаться вниз, вниз… Нас словно навеки отправляли в подземелье.
Потом кабина остановилась, нас вывели из нее, мы пересекли просторное помещение и остановились у еще одной стальной двери с окошком из армированного стекла посередине (само собой, защищенным массивной решеткой). Вертухай, возглавлявший нашу процессию, двинул в дверь кулаком, потом нажал кнопку звонка. Спустя пару секунд за стеклом замаячило чье-то лицо, осмотрело нашу толпу, крикнуло что-то неслышное нам куда-то себе за спину, замок щелкнул, и дверь отворилась.
Мы промаршировали в приемное отделение Катакомб, где мне предстояло провести следующие пять или шесть часов, худших часов в моей жизни. Это была большая сортировочная зона с камерами вдоль длинных стен, а слева от входа находилась высокая стойка, за которой вертухаи в форме деловито заполняли бланки, вставляли их в папки, печатали рапорты, хлопали дверками шкафов, спорили о чем-то совершенно непонятном и в целом производили чертову уйму шума. Дальше стояли спинка к спинке вдоль помещения две длинные деревянные скамьи вроде тех, что можно встретить в залах ожидания на железнодорожных вокзалах или в администрации университета. В дальнем конце левой скамьи стояла еще одна стойка, за которой деловито писали что-то двое охранников. Один из них складывал содержимое карманов каждого арестанта в большой конверт из крафт-бумаги, второй давал арестанту расписаться в толстой амбарной книге. Наша цепочка задержалась перед ними на две или три минуты.
– Ладно, пошли, – скомандовал вертухай, возглавлявший нашу процессию. Он выслушал инструкции от капитана, коренастого типа в полицейской фуражке, со значком на белой рубахе, а также в черном галстуке (немного широковатом для текущей моды и слегка узковатом для стиля сороковых). Судя по всему, капитан дал ему указания