стороны душевой, дав человеку возможность смыть чернила горячей водой, они дождались, пока он помоется, восстановит малую толику достоинства и собственной личности, чтобы снова окунуть его носом в дерьмо.
Пока я стоял в ожидании команды, что мне делать дальше, из душевой вывалился старый алкаш, весь в поту от болезни, которую герр доктор Ква-Ква счел несущественной, а может, от жары, и облевал мои ботинки, как я ни пытался отодвинуться.
Ботинки воняли еще три дня, сколько бы я ни пытался отскрести их. В конце концов, я их просто выбросил. Воспоминаний мне хватало и без запахов.
Я тупо уставился на перепачканные чернилами пальцы – физическое напоминание о том, что я преступник.
В ту минуту мне казалось, что я провел в заключении уже несколько месяцев. Время в тюрьме подчиняется особым, тюремным законам. Оно не движется. Оно совершенно останавливается, а поскольку у тебя отбирают часы, поскольку ничего похожего на циферблат здесь нет в помине, поскольку вертухаи не говорят тебе, который час, мозг утрачивает контроль за течением времени, лишая тебя еще одного маленького кусочка реальности.
У арестантов сняли отпечатки и заперли их в камеру напротив большой клетки. Здесь нам предстояло ожидать окончательного распределения по тюремным камерам.
Я понимал, что если меня переведут в основной тюремный блок, то я пропал окончательно. Мне надо было действовать, действовать немедленно, или я вместе со всеми окажусь взаперти в недрах Катакомб, и они потеряют мое дело, так что когда внесут залог, они не смогут найти, где я нахожусь, и я стану просто безымянным узником, и моей матери, и моему агенту, и моим друзьям скажут, что я, должно быть, нахожусь в заключении где-то в другом месте, потому что меня нет в списках, и они уйдут, а деньги залога останутся ждать, а я останусь в Катакомбах навсегда, навсегда, навсе…
Я взял себя в руки.
Думаю, так все и произошло.
Ты не знаешь, что ты трус, пока это не произойдет. Нет. Ты не знаешь, что у тебя слабый характер, пока он не сломается. Ты не знаешь, насколько слаба нить твоего рассудка, пока она не порвется. Я мог бы разреветься, как маленький, сидя на полу, так мне было страшно, и одиноко, и так отчаянно мне хотелось убежать прочь ОТСЮДА!
Отсюда!
ОТСЮДА! Все равно как, лишь бы выйти ОТСЮДА!
Я сделал свой ход. Пока всех остальных заводили в эту временную камеру в ожидании, пока их переведут в постоянные места заключения, я пошел назад, мимо вертухая, который их запирал. Я прошел мимо него, и он повернулся сказать мне что-то, но я лишь небрежно махнул ему рукой и пробормотал что-то насчет того, что капитан разрешил, и бла-бла-бла. Он уставился на меня, но поскольку знал, что дальше первой комнаты мне все равно не уйти, и поскольку я шел к первой стойке, где сидел со своими бумагами капитан – шел так, словно точно знал, куда и зачем я иду – он решил, что меня вызвали туда и не стал меня задерживать.
Мне оставалось пройти до капитана футов сорок (правда, даже тогда я представления не имел, что скажу ему), когда я увидел, что ко мне направляется Тули. Он-то точно знал, что мне не положено покидать свою группу.
– Эй! Эй, ты! А ну иди сюда!
Я застыл как вкопанный. Он подошел ко мне со спины, и я никогда не забуду, как его клешня ухватила меня за воротник, буквально оторвав от пола. Он крутанул меня так, словно я – мешок муки, и потащил обратно в камеру. По щелчку его пальцев вертухай отворил дверь, а Тули тем временем залепил мне еще одну оплеуху, сопроводив ее пинком коленом.
– А теперь волоки свою задницу туда и не пытайся выкинуть чего такого, если не хочешь, чтобы я надрал тебе жопу по-настоящему!
Слышишь, Тули, где бы ты ни находился сейчас, знай: я хотел тебя изувечить. Я хотел, чтобы тебе было больно. Все пинки в зад, какие я получал когда-либо, с самого детства; все оплеухи, какие получал с тех пор, как начал распознавать боль; все обиды и унижения, на которые я не смог ответить – все это собралось тогда в моем кулаке, слышишь, Тули? Ты жирный сукин сын, охранник Тули. Ты то, из-за чего столько парней пытаются бежать из тюрьмы. В этой культуре ты, охранник Тули – первопричина насилия и убийств. Ты все, что есть в мире гадкого, подлого и чванного. И когда ты толкнул меня коленом, я вспомнил все тычки от антисемитских ублюдков, толкавших меня в школе, и вспомнил всех сержантов-садистов в армии, которые получали удовольствие, шпыняя безответных солдатиков, и вспомнил всех сопливых копов, использующих свой значок для того, чтобы срывать зло на окружающих… вот тогда, Тули, ты едва не огреб от меня. Ты бы отправился в могилу с моими зубами, впившимися тебе в глотку, Тули, тухлый сукин сын!
Но…
Я влетел в камеру, врезался в противоположную стену и сполз по ней на пол. Плащ запутался у меня в ногах. Один из алкашей помог мне подняться. Тули к этому времени уже ушел. Дверь в камеру заперли. Я снова оказался взаперти. В замкнутом кругу. Выхода не было.
Я все еще мечтал дорваться до Тули – здоровяка Тули, жирдяя Тули, сукина сына Тули. Я пытался думать об этом рационально, пытался убедить себя в том, что он всего лишь выполнял свою работу. Что глупо выплескивать на него всю накопившуюся за долгие годы горечь. И вообще, касалось это только меня одного, или я проецировал тычок Тули на все, что вытворяют власти с бедолагами по всему миру?
И сразу же понял, что это касается меня одного, но и истина в моих мыслях тоже имеется. Именно такие, как Тули, разлагают общество, спрятавшись за полицейским значком, или дипломом, или белым воротничком, именно их личные пристрастия преобладают над ответственностью, которую налагает на них их положение. Но, черт подери, сказал я себе, ты просто злишься. Все рано или поздно получают в этой жизни по жопе.
Что, конечно, так. Но лучше мне от этого не становилось: я все еще хотел убить этого мазафаку.
Рациональность превыше всего.
Я увидел, как они гонят новую группу людей в клетку, которую прежде занимали мы. Эта компания на удивление напоминала нашу группу (я как-то начал уже считать соседей по камере «своими»).
Это была новая партия из тех бедолаг, с кем я делил большую клетку там, наверху, в ожидании суда.