— Какой странный вопрос. Все травмы, которые я получил в детстве, я получил в детстве. Они были травматичны тогда. От них остались шрамы на коже и костные мозоли на переломах. Нельзя войти в ту же реку дважды, нельзя снова выбить те зубы, которые выбили в интернате, понимаете?
— Понимаю, — ответила сидящая в кресле проекция, и я понял, что впервые обратился к ней, как к человеку, которым она не является. — У вас большая обида на родителей? Они ведь оставили вас выживать в одиночку.
— У них не было особого выбора. Они умерли. Их убили. Зверски, оторвав головы, залив кровью всё вокруг, выставив головы на изуродованные тела так, чтобы их мёртвые глаза смотрели на… — я понял, что срываюсь, но не удержался. — Да твою мать! Не смей трогать родителей!
— Простите, Антон, давайте пока отойдём от этой темы. Хотя отмечу, что реакция, которую вы сейчас продемонстрировали, — это реакция обиженного ребёнка. Обиженного тем, что его родители позволили себе умереть и оставили его одного.
Я сдержался и промолчал, хотя мне было что сказать.
***
Однажды, уже став военным журналистом, я вернулся в ту жопу мира в Африке, где когда-то убили родителей. Попытался разобраться, что же произошло. Почему убили людей, которые снабжали лекарствами и едой? Сожгли больницу, где лечили раненых и принимали роды у женщин? Почему не убили меня?
С трудом нашёл пару человек из бывшего местного персонала. Прошло пятнадцать лет, а в тех местах долго не живут. Разговаривал, пытаясь что-то выудить из их «пиджин-инглиш». Они рассказывали обречённо, с нескрываемым ужасом косясь на сопровождавших меня головорезов из ЧВК, но рассказали всё. Страшно удивились, когда их отпустили живыми — там это как-то не принято. Контрактники, кстати, вполне могли пустить их в расход — в то время и в тех местах контрактили только отморозки, отбитые на всю башку. Комгруппы, которого я отчасти подкупил, отчасти подпоил, отчасти развёл на сочувствие историей об убитых родителях, по большому счёту отличался от местных упоротых ребелзов из «New Seleka» только цветом кожи, бородой и русским языком.
Ах да, ещё он вряд ли был каннибалом.
Но это не точно.
Толку было чуть:
«Кто их убил?»
«Импундулу».
«Какое ещё, нахер, „импундулу“?»
«Страшное!»
— Очередная местная чупакабра, Тох, — сказал комгруппы, затягиваясь толстой самокруткой, — ты их не слушай. Негры всегда пиздя́т.
«Чего этой импундуле надо было?»
«Её хшайта прислать».
«А зачем?»
«Кто его знает, он же хшайта».
— Это колдун ихний, — глаза комгруппы повеселели. От самокрутки нестерпимо несло горелым навозом.
«Как найти этого «хшайта?»
«В Ваканда».
«А где ваканда эта?»
«Только хшайта знать…»
— А давай их завалим к херам, — сказал окончательно развеселившийся комгруппы. — Хули ты их слушаешь? Ваканда-Стаканда, калдун-малдун, хшайта-хуяйта… Хочешь знать, как всё было? Я тебе сам расскажу! Эти черножопые мудозвоны решили, что незачем получать гуманитарку по записи, ведь жизнь коротка, и можно забрать всё разом. Такая мысль обязательно однажды приходит в их пустые кучерявые тыквы. Сдали миссию охлоёбам с мачете из «New Seleka» в надежде подобрать ништяки, когда те всех вырежут. Они и нас сдадут, если успеют. Это сраная Африка, тут всегда так. Давай ебанём тут всё из огнемета, а? Ты когда-нибудь работал с огнемета, Антох? Охуительное ощущение. Бог огня! Прометей хулев, реально!
От его мечтательной улыбки в широкую рыжую бороду местные чуть не обосрались, даже не понимая по-русски. Такая она была добрая.
— За родителей — дело святое, Антох. А огнемётом я тебя научу, там несложно вообще…
Я не стал ему объяснять, что Прометей — не бог огня, и жечь деревню тоже не стал. Может, зря.
***
— О чём вы так глубоко задумались, Антон? Какие воспоминания так повысили ваш пульс?
— Сущая ерунда, — соврал я, — размышлял об альтернативных методах преодоления детских психотравм.
— Поделитесь?
— Вам не пригодится. У вас же нет огнемёта.
— Вы считаете, что разговаривать о детстве бесполезно?
— Ошибки, которые я сделал в детстве, уже сделаны. И это не мои ошибки, а того пацана. Который не имел жизненного опыта, был мал и достаточно глуп, чтобы верить людям. Я — давно не он.
— Вы про Антона, который только что потерял родителей, был привезён на родину военным транспортом в компании закрытых гробов и немедля после похорон отправлен в интернат?
***
Мне не было страшно. Мне не было тоскливо. Мне был пиздец.
Совершенно один. Никому вообще на всём свете не нужный. Привезённый казёнными людьми по казённой обязанности, даже не пытавшимися изобразить сочувствие. Оставленный в мрачном коридоре специнтерната, тускло освещённом ртутными лампами по схеме «одна через три». Лампы неприятно на грани слышимости зудели, а я думал, что мне пиздец.
«На самом деле я умер там, в Африке, — был уверен я тогда. — А это мой ад».
Про ад мне рассказывала моя полусумасшедшая тётушка. С ней меня оставляли в детстве, когда родители радостно сваливали в очередную командировку. Потом тётушка двинулась по фазе окончательно, родителям пришлось сдать её в дурку, а меня взять с собой. Они не хотели, договорились пристроить в какой-то интернат. Может быть, даже этот самый. Но я впервые в жизни устроил такую истерику, что сумел настоять на своём. Несмотря на уговоры мамы и жёсткое давление папы. Упёрся как баран.
«И вот результат, — думал я, — родители из-за меня умерли, поэтому я в аду. Ведь это я виноват, что так случилось. Не послушался маму и папу. И стою тут мёртвый…»
Ощущение «Я мёртвый» было непереносимо, невообразимо, непередаваемо омерзительным.