и надежды, понял, что все делаю правильно.
В ее доме я оглядывался, словно зверь, выискивая следы другого хищника. Того, кто забрал мое. С кем надо будет бороться. И не находил. Ни малейших признаков постороннего мужчины. Это было странно, я отметил эту странность, но отложил выяснение на второй план.
На первом были физическое удовлетворение моего сына, его сытость, его покой.
А потом все остальное уже.
Сын был накормлен и уснул, довольный, а моя женщина волновалась и пыталась объяснить свое поведение. Я слушал. И старался понять. Впервые, наверное, за все время, пытался поставить себя на ее место.
Мне почему-то раньше казалось, что все понял, все оценил верно…
Но в тот момент, сидя на ее возмутительно бедной, маленькой кухне, которая ощутимо жала мне в плечах, я понял, что не до конца все верно сделал.
Дед говорил, если начинаешь жалеть противника, то уже проиграл.
Я изо всех сил старался не жалеть когда-то.
Когда увидел ее впервые после годовой разлуки в конференц-зале, была только ярость и радость. Потом — желание обладать. Желания понять не было.
Потом гнев и боль. Потом желание отомстить за эту боль.
И вот теперь… Жалость.
Я наконец-то осознал, видя ее отчаянную храбрость, ее сжатые кулаки, ее остро блестящие глаза и готовность в них бороться за свое до конца, осознал, насколько она устала. Насколько я, зверь, в самом деле зверь, права она, замучил ее. И как сильно была она одинока.
Не только сейчас, а тогда, замужем за мной.
Проданная и преданная своей семьей, потерявшая ориентиры, она делала то, что делает любое разумное существо. Приспосабливалась. Наверно, и ее чувства ко мне были в какой-то степени приспособлением.
Только я, молодой дурак, привыкший получать свое с полуоборота и полущелчка пальцами, этого не понимал.
Как и не понимал того, насколько увяз в ней, насколько потерял себя.
Я хотел ее физически, я брал ее так, как только могла подсказать фантазия здорового, опытного мужчины, но на самом деле я не был мужчиной. Мальчиком был капризным, получившим в свое распоряжение игрушку и не думающим, каково игрушке в сломанном мире.
Я оставался этим мальчиком долго. Обиженным, разозленным, мстительным. Прав был Адиль, прав…
Сейчас вспоминать свои слова, свои поступки страшно и унизительно.
Но с некоторых пор мальчик начал ощущать себя по-другому.
Отец говорил, что мальчик превращается в мужчину, когда начинает осознавать ответственность за свои поступки.
Я думал, что осознаю.
Я ошибался.
Мой сын лежит в колыбели, обнимая своими руками весь мир. И только моя ответственность теперь : сделать так, чтоб мир обнял его в ответ.
Моя женщина, пусть она пока сопротивляется, но она моя, это знаем мы оба, переживает и тревожится.
Я сделаю все, чтоб она чувствовала себя спокойно.
Наверно, это и есть взросление, да?
— Адиль… — перебиваю я брата, — решай сам эти вопросы, я занят сейчас.
— Брат, ну это неправильно, мне напомнить тебе, сколько мы добивались этого контракта? В реалиях разбираешься ты лучше всего. Надо брать ответственность за свои решения, Азат.
Опять про ответственность…
— Я приеду позже, — решаю я.
— Не увлекайся, брат, — смеется сыто и довольно Адиль.
Судя по всему, у него все в порядке с длинноногой дерзкой блондинкой.
— Себе это советуй, — усмехаюсь я, кладу трубку и поворачиваюсь к кроватке сына.
Магнитом меня туда тянет.
Наклоняюсь и вижу, что Адам не спит.
Грызет сосредоточенно палец на ноге, чмокает.
Увидев меня, тут же отпускает ногу и улыбается. Размахивает руками и ногами, приветствуя.
Ловлю себя на том, что губы непроизвольно растягиваются в ответной улыбке.
Позади слышится шорох, поворачиваюсь, вижу, как Наира, с тихим стоном, тянет к себе подушку.
— Ч-ш-ш… — шепчу я сыну, — тихо, маленький… Мама устала сегодня ночью, пусть спит…
Мне страшно, все еще дико страшно брать его на руки, и в то же время ужасно хочется сделать это.
Наклоняюсь, бережно подхватываю под спинку и шею, вспоминая вовремя, что Наира говорила поддерживать именно так и не присаживать.
Сын полулежа располагается на моих руках и, радостно гукая, тянет ручки к бороде. Нравится она ему, судя по всему.
Наклоняюсь, позволяя схватить и ощущая поистине неземное удовольствие от маленьких цепких пальчиков в бороде.
— Крепкие пальцы у тебя, Адам… — шепчу я, гляда в темные глаза сына, — это у нас у всех, Наракиевых, такие… Если что хватаем, то не отпустим ни за что… Вот отец твой, дурак, отпустил… Ну ничего, теперь умнее буду… Нравится тебе, сын? У тебя тоже будет борода… Если захочешь. Ты вырастешь сильным, высоким, выше меня. И все у тебя будет так, как ты захочешь. Да?
Я разговариваю с сыном, и кажется, что он понимает меня.
Сбоку раздается тихий всхлип.
Поворачиваюсь.
Наира сидит на кровати, красивая до боли в глазах, замученная мною, затисканная до следов на руках и шее. Ей идет. Хочется обновлять эти следы, показывая, насколько плотно эта женщина занята теперь.
Она смотрит, как я разговариваю с сыном, сжимает у груди простынь… И плачет.
Меня тут же обрывает: почему она плачет? Что такое? Больно ей? Обидно? Что-то надумала себе уже? Страшно?
Зверь во мне поднимает голову, требуя немедленно успокоить свою женщину.
Я делаю шаг к ней, прямо с сыном на руках, хочу спросить, почему плачет, но замираю соляным столбом, когда она тихо шепчет:
— Азат… Прости меня… Я так виновата, Азат…
Я смотрю на отца своего ребенка, прижимающего к груди сына, и не могу сдержать слез. Наверно, это самое прекрасное зрелище на свете, я его на всю жизнь запомню.
Как бы ни сложилось у нас дальше, что бы ни произошло, даже если мы все-таки не сможем найти точек соприкосновения и быть вместе, даже если я на него буду злиться, понимаю, что эта картина: смуглый мощный мужчина, аккуратно и бережно держащий в своих здоровенных ладонях маленького нежного ребенка, тихо разговаривающий с ним серьезным, спокойным голосом… Эта картина будет примирять меня с любой несправедливостью и напоминать, что