пригнаны друг к дружке как в романе с продолжением, но лишены единства, дыхания и тепла. На следующий год, в
Салоне 1846 года, Бодлер разбушевался не на шутку:
Г-н Орас Верне – солдафон за мольбертом. Я ненавижу искусство, создаваемое под барабанный бой, холсты, намалеванные галопом, живопись, которая точно выстреливается из пистолета, – я вообще ненавижу армию, военщину и всё то, что с бряцанием оружия вторгается в мирную жизнь. Огромная популярность этого художника, которая, впрочем, продлится не дольше, чем продолжается война, и спадет по мере того, как у народов появятся иные радости, – эта лава, этот vox populi, vox Dei глубоко удручает меня.
Я ненавижу этого человека, потому что его картины не имеют касательства к живописи; это бесконечное и бойкое рукоблудие лишь раздражает эпидерму французской нации. [78]
Бодлер ненавидит армию, в которой подвизается его отчим и которая обрела популярность боями маршала Бюжо в Алжире против эмира Абд аль-Кадира, – но он не гнушается войны литературной. И возвращается к своей теории критического разноса:
Многие из тех, кто ценит г-на Ораса Верне так же невысоко, как я, но стараются избегать острых углов в критике, упрекнут меня в грубости. И всё же резкость и прямолинейность кажутся мне вполне уместными; ведь всякий раз за словом «я» таится слово «мы», то есть нечто огромное, безмолвное и невидимое, целое новое поколение, ненавидящее войну и государственную тупость, пышущее молодостью и здоровьем, – поколение, которое не желает тянуться в хвосте, а дерзко проталкивается вперед, целеустремленное, насмешливое и грозное! [79]
Отказываясь от лукавой и лицемерной буржуазной критики, Бодлер выступает за открытый конфликт поколений. Ему кажется, что он не одинок и за ним тянутся целые толпы его сверстников. С начала романтизма, со времен битвы вокруг Эрнани наступила эпоха манифестов, ведущих к столкновению между поколениями. Вскоре настанет эра передовых отрядов нового искусства, которые станут натравливать молодых на стариков, новаторов на приверженцев академизма.
Иногда образы у Бодлера озадачивают своей пылкостью, энергией, конкретностью и бесстрашием: «напирать с хвоста», по аналогии с колонной, процессией или эшелоном, которые подталкивают сзади, чтобы заставить их двигаться вперед; «расталкивать локтями», то есть расшатывать, расшвыривать, чтобы расчистить себе место; и, наконец, «проложить себе дорогу», то есть проникнуть, поразить или даже броситься в атаку с тылов. Очень агрессивная лексика, стремящаяся вытеснить противника и занять его место.
Однако в Моем обнаженном сердце Бодлер обличает боевое или воинственное представление о литературе, поощряемое художниками-прогрессистами:
Любовь и слабость французов к военным метафорам. <…>
Воинствующая литература.
Закрыть собой брешь.
Высоко нести знамя.
Высоко и крепко держать знамя.
Ринуться в схватку.
Один из ветеранов.
Вся эта победоносная фразеология относится, как правило, к болванам и бездельникам из кофеен. <…>
Боевитые поэты.
Литературный авангард.
Такая привычка к военным метафорам свидетельствует об умах не столько воинственных, сколько склонных к дисциплине, то есть к соглашательству, то есть об умах, от рождения раболепных <…>. [80]
Бодлер, извечный нонконформист, станет воителем особого склада. В детстве он хотел быть «папой римским – но притом папой военным». А истинные художники, его герои, – это солдаты-мизантропы, завоеватели-одиночки, объединенные верой в идеал. «Вы истинный воин и заслуживаете чести войти в состав священного воинства» [81], – писал он Флоберу в январе 1862 года. Бодлер принял решение сражаться в одиночку, и прежде всего против себя самого, по примеру Делакруа: «Человеку, наделенному таким мужеством и такой страстью, самые захватывающие поединки приходится вести с самим собой» [82].
Бодлер и Мане часто встречались в кафе на Бульваре и были друзьями; у них было много общего. Оба происходили из буржуазной среды, оба были денди и невольными преобразователями искусства; в творчестве они бессознательно стремились к разрыву с прошлым. Когда Бодлер в 1861 году выдвинул свою кандидатуру во Французскую академию – после осуждения Цветов зла в 1857 году, – его легкомыслие удивило всех: «Если все стекла высокочтимого дворца Мазарини не разлетелись на тысячу осколков, – заметил один из журналистов, – следует полагать, что бог классической традиции почил навеки и погребен».
А Мане из года в год отправлял свои работы в Салон изящных искусств и будто не понимал, почему они провоцируют скандал, как случилось с Завтраком на траве (Орсе), выставленным в Салоне отверженных в 1863 году, или с Олимпией (Орсе) – последнюю всё же приняли в официальный Салон 1865 года, но публика ее освистала, а газетные критики жестко высмеяли, что очень задело художника.
Он написал Бодлеру, жившему тогда в Брюсселе, – так советуются со старшим товарищем, пережившим схожие испытания:
Как бы мне хотелось, дорогой Бодлер, чтобы Вы были сейчас рядом; на меня изливаются потоки брани, в такую переделку я прежде не попадал. <…> Мне хотелось бы услышать Ваше здравое сужденье о моих картинах, поскольку все эти вопли раздражают, и кто-то, очевидно, заблуждается – или они, или я.
Потрясенный злобными нападками, Мане утратил уверенность в себе и поделился сомнениями с Бодлером; но ответ, казалось бы, не слишком обнадеживал:
Мне надобно еще поговорить с Вами о Вас самом. Надобно постараться показать Вам, чего Вы стоите. Ваши притязания поистине нелепы. Над Вами насмехаются, Вас раздражают шутки. Вам не умеют воздать должное и т. д., и т. д. Полагаете, что Вы первый, кто оказался в таком положении? Вы думаете, что Вы более гениальны, чем Шатобриан или Вагнер? Однако над ними ведь тоже много смеялись? Они от того не умерли. И дабы не слишком тешить Ваше тщеславие, скажу, что оба – Шатобриан и Вагнер – это образцы для подражания, каждый в своем роде, при этом они оба находятся в окружении, необычайно богатом талантами, а Вы, Вы всего лишь первый среди царящего в искусстве Вашем упадка. [83]
Нелегко разобраться, что именно Бодлер хотел сказать; разразившись чередой риторических вопросов, он, казалось бы, то хвалит, то ругает. Мане, видите ли, проявил нескромность, – а ведь он не первый, кто испытал нападки академической критики; Шатобриану и Вагнеру тоже досталось сполна, – а ведь оба они, и Мане должен это признать, превосходят его талантом. К тому же в их время искусства были в лучшем состоянии, чем сегодня. А Мане «всего лишь первый среди царящего в искусстве <…> упадка». Измученному полемикой Мане эта фраза едва ли доставила удовольствие.
Бодлер делает различие между «необычайно