на этом берегу Невы, Евгений спас бы ее — или погиб.
Обычно кульминацию поэмы видят в обращенных к Петру во второй части поэмы речениях:
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
и
«Добро, строитель чудотворный! —
Шепнул он, злобно задрожав, —
Ужо тебе!..»
На самом деле самый напряженный вопрос поэмы, производными которого становятся приведенные выше рече-ния, возникает у Евгения (и Пушкина) еще в первой части, — у Евгения, сидящего на льве:
Или во сне
Он это видит? иль вся наша
И жизнь ничто, как сон пустой,
Насмешка неба над землей?
Древний, вечный вопрос. И к кому он здесь обращен? Или — в пустоту? Неясно. Но в этом вопросе, где под сомнение поставлена сама реальность и значимость жизни, все же остается нечто незыблемое — небо, небо, которое насмехается над землей, даря ей иллюзорную жизнь.
Мысль Евгения-Пушкина огромна и почти безадресна. Если кто-то или что-то виновно — то «небо». Что имел здесь в виду поэт? Зачастую «небо», «небеса» выступают синонимом Бога. Но в контексте поэзии Пушкина здесь естественнее видеть то безличное начало, которое он в стихах, выражающих трагический аспект его мирочувствия, именовал «судьба тайная», «рок завистливый» и которому приписывал «враждебную власть» над напрасным и случайным даром жизни (из стихов на свое двадцатидевятилетие).
Безумный протест против этой враждебной власти судьбы возникает у Евгения-Пушкина в момент гибели любви, мечты, жизни.
Небо, судьба, бездушный языческий рок — несомненная реальность. Жизнь, любовь, красота — быть может, «сон пустой», иллюзия. Судьба — истина, правда; жизнь, любовь — обман. Но…
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…
И эта формула, столь сомнительная в применении к истории, к общественной жизни, к живой, страдательной и единственной истине «Бог есть любовь», здесь, в поэме, в контексте противостояния реальности бездушного рока-неба и иллюзорности земной трепещущей жизни-любви, обретает высокий смысл. С этого момента и далее все внешние и внутренние движения Евгения — это отстаивание прав столь уязвимой, столь легко уничтожимой, столь почти иллюзорной Жизни-Любви перед давящей, единственно реальной (и в этом смысле — истинной) силы Рока, Неба…
Но стоять один на один с чем-то безымянно-неопределенным почти невозможно, особенно для европейца с его развитым личностным сознанием (а Евгений, как я показал, и тем более Пушкин — русские европейцы). И в момент, когда у Евгения вырывается эта узловая фраза сомнения и протеста, взгляд его, устремленный к точке его любви, проходит через фигуру Всадника Медного, который впечатывается в сознание как олицетворение и орудие осуществления власти и воли этого насмешливого и жестокого неба. И только поэтому позднее, в ясновидении сумасшествия, фигура Медного всадника дорастает до размеров «властелина судьбы».
Евгений любит так, что, потеряв любимую, сходит с ума. В момент потери рассудка он «вдруг, ударя в лоб рукою, захохотал» — уж не кратковременное ли это подпадание под власть «насмешки неба над землей»? Но — это лишь кратковременное безумие с потерей себя. Потому что все дальнейшее — это путь к ясновидению безумия. Сумасшествие Евгения — не идиотизм, не буйное помешательство. «Ужасных дум / Безмолвно полон, он скитался. / Его терзал какой-то сон». «Он оглушен / Был шумом внутренней тревоги». Мысли, образы, тревожные вопросы. Его состояние — пограничное между смертью и жизнью: «ни житель света, / Ни призрак мертвый…»
Проходит почти год с наводнения, имевшего место быть 7 ноября 1824 года. «Дни лета / Клонились к осени», то есть был конец августа. Предосенняя погода пробудила у Евгения весь «прошлый ужас». И ночью судьба привела его ко львам, и он увидел — кумира.
Все дальнейшее — не поступки раздавленного судьбой безумца, не бред воспаленного мозга.
Евгений вздрогнул. Прояснились
В нем страшно мысли.
Это и есть «страшное» ясновидение безумия, близкое ясновидению поэта. И здесь, непосредственно за актом обретения этого «ясномыслия», начинает развиваться «поток сознания». Он вспоминает наводнение, возвышающегося над ним всадника, изображающего «того, чьей волей роковой / Под морем город основался…».
И далее идут десять строк, в которых Пушкин дает свое видение Петра и его монумента, снабдив отрывок сноской на описание памятника у Мицкевича (то есть пушкинское осмысление по Мицкевичу) и у И. Рубана. Но эти же десять строк — по контексту — мысли Евгения, мысли о мировой судьбе и судьбе России, мысли невероятные для неумного чиновника, но соразмерные ясновидящему безумцу, да еще несущему в себе (неведомо для самого себя) наследие варяго-россов.
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
Сколь многозначна эта фраза! В сочетании с предшествующей:
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта? —
создается впечатление, что есть еще опасность, что скачущий конь-Россия продолжит движение и опустит копыта — в бездне.
Вспомним анализ образности и тектоники монумента, в которых отсутствует, так сказать, физическая, реальная опасность прыжка коня в бездну.
Но может быть — это бездна историческая? По протокольно- буквальному смыслу первой цитаты Россия скакала в бездну, поднимаясь на некую высоту, а Петр у самого края остановил и спас ее, подняв на дыбы. Но ни на какую высоту Россия в ХVII веке не поднималась, история ее была физически и образно определенно горизонтальной…
К тому же никакой бездны перед ней не было, не ощущал ее никто ни в России, ни за рубежом… Откуда же бездна и опасность прыжка в нее? Во-первых, от Пушкина. От Пушкина с его физическим и духовным тяготением к бездне, с «диким совершенством» воплощенным в «Гимне чуме»: «Есть упоение в бою, / И бездны мрачной на краю». В этом очаровании смертельной опасности Пушкин знавал «неизъяснимы наслажденья», и иногда ему брезжило, что они «бессмертья, может быть, залог». (Обо всем этом лучше кого-либо написала Марина Цветаева в «Искусстве при свете совести».) Но бездна — и от Евгения, который сам, в момент мысленного произнесения этих слов, находится в бездне; все вопросы и речения Евгения с момента наводнения — это голос из «бездны», так что не вздумайте судить его, не находясь там.
Так что же, Пушкин и Евгений «вчитали» свою бездну в монумент, навязали ее образу Петра? О нет. Они просто провидели «инфрафизическую бездну» в истории России, как сказал бы Даниил Андреев. Бездну эту, на первый взгляд, создал