текста, очень быстро разрешил евангельскую проблему, высокомерно объявляя несостоятельными, лишенными всякой вдумчивости, своих оппонентов и восхваляя «тонкое чутье и глубокую проникновенность своих единомышленников». Он просто гильотинировал всю сложную критическую проблему, без всякой аргументации по существу провозглашая какого-нибудь Эвальда выше Бауэра, Ренана и Штрауса [95].
Одним из соображений, на которое ссылается Арнольд, признавая проповеди четвертого евангелия достоверными, является следующее. Один из пояснительных комментариев у Иоанна, а именно VII, 39, показывает, что приведенная выше проповедь Иисуса осталась непонятной для составителя четвертого евангелия, значит, он не мог ее выдумать. Ибо, если «учение» Иисуса «велико и свободно», то комментарий евангелиста «узок и механичен». Но ведь это — чистейший самообман. Арнольд, видимо, никогда не имел представления о том, в каких условиях евангелия редактировались и переписывались. Что касается «узкого и механического» комментария, то он мог быть более поздней интерполяцией, тогда как «великое и свободное» учение могло быть более ранним измышлением составителя первого евангелия или даже какого-нибудь позднейшего публициста. Если мы подвергнем приведенный выше текст специальному анализу, то мы лишний раз убедимся в той произвольности и предвзятости, с которой Арнольд подходит к предмету. В евангелии написано: «В последний же день великого праздника Иисус стоял и возгласил, говоря: кто жаждет, иди ко мне и пей. Кто верует в меня, у того, как сказано в писании, из чрева потекут реки воды живой». Чрезвычайно поучительно видеть, как Арнольд, претендующий на тонкое чутье и глубокую проникновенность, распространяется на счет «сладостной мудрости», заключенной в приведенном тексте. Бессмысленная болтовня, уродливая фразеология, нравственная пустота — все это преображается у Арнольда с его предвзятостью. Арнольд становится подобным мусульманину, который в каждой строчке Корана видит некое откровение. Арнольд, утверждающий, что он подвергает евангелие испытанию на оселке научной мысли и литературного вкуса, на самом деле превращается в подлинного фанатика, забывшего и научную мысль, и литературный вкус.
Если бы про какого-нибудь проповедника или учителя чужого культа сообщалось, что он стоял на площади и произносил речи, подобные вышеприведенной цитате, то и сам Арнольд, как и всякий просвещенный читатель, признал бы, что такое сообщение является мифом, а приписываемая проповеднику речь ни что иное, как продукт узколобого и бесплодного фанатизма. Моральный и интеллектуальный смысл подобных речей побудил Милля, который был убежден в ненормальности нравственных воззрений синоптиков, заявить: «На Востоке было много людей, которые могли натаскать в одну кучу много малоценного идейного материала, как это делали многочисленные восточные секты гностиков». Проповеди четвертого евангелия вынудили даже и Ренана публично признать, что никакой правдоподобной биографии Иисуса по четвертому евангелию написать нельзя. «Эти речи туманны и нескладны, тон их часто неровен и нелеп».
Мы привели эти отзывы для того, чтобы продемонстрировать весь догматизм Арнольда, при чем мы подчеркиваем, что эти отзывы, как бы они ни были правильны, вовсе не отражают взгляда критической школы на четвертое евангелие.
Весь вопрос не в том, насколько ценны и возвышенны нравоучения, приведенные в четвертом евангелии. Для нас гораздо важнее выяснить, во-первых, согласуются ли они с нравоучениями, которые приведены у синоптиков, и, во-вторых, можно ли их вообще признать устно изреченной проповедью. Что касается первого вопроса, то сотни исследователей, занимавшихся им, скрепя сердце, давали на него отрицательный ответ. Я говорю — скрепя сердце, потому, что ведь такой ответ исходил вначале от таких исследователей, которые верили в историчность Иисуса и которые благоговели перед его учением. Понятно, что они, стремясь спасти то, что казалось им надежной базой для обоснования историчности Иисуса, отвергли все, что казалось им ненадежным материалом. А таким ненадежным материалом представлялось им четвертое евангелие, ибо трудно было согласовать иоаннова Иисуса с синоптическим. Последней мало-мальски обороноспособной позицией защитников четвертого евангелия было утверждение, что различие между синоптиками и четвертым евангелием объясняется просто недостатком писательского дарования у синоптиков, ибо Иоанн сумел воспроизвести некоторые ценные элементы иисусова учения, забытые синоптиками, именно благодаря своей памяти и таланту. Согласно такого воззрения, изумительный проповедник Иисус должен был обращаться со своими старательно обработанными речами к своим двенадцати ученикам, из которых лишь один понял их и чувствовал потребность в письменном воспроизведении их. Мы уткнулись в явную нелепость. Да и сам Арнольд обесценивает свое предположение утверждением, что составитель четвертого евангелия сам неспособен был понять смысл большей части из воспроизведенных им изречений Иисуса. Как бы там ни было, но ни один здравомыслящий и добросовестный критик, который признает историчность синоптического или какого-нибудь иного Иисуса, не станет одновременно признавать реальность и иоаннова Иисуса»
Но, если те критики, который видят в синоптических евангелиях надежную базу для обоснования историчности Иисуса, если эти критики оказываются вынужденными отвергнуть мистического и мистифицирующего иоаннова Иисуса, то это вовсе не означает, что те из нас, кто признал синоптические евангелия собранием доктринальных и исторических мифов, обязаны признать a priori таким же сборником и четвертое евангелие.
Теоретически вполне мыслимо, что какой-нибудь реальный Иисус проявил себя, как проповедник и учитель совершенно независимо от предания, нашедшего выражение у синоптиков. Отождествление какого-нибудь реального Иисуса с готовым мифическим образом спасителя могло ведь иметь место уже после появления синоптических евангелий. Ведь иоаннов Иисус мог быть тем «другим Иисусом, которого мы не проповедовали». Такая гипотеза нуждается, однако, в тщательном анализе. И мы сейчас убедимся, что она оказывается несостоятельной.
Если мы очистим 4-е евангелие от всех мифических эпизодов, которых мы отчасти уже касались выше, если мы вычеркнем оттуда все чудеса, характерные для иоаннова евангелия, и мифические рассказы, которые у Иоанна заимствованы из синоптиков, то у нас все-таки останется целый ряд нравоучений. Вводные слова четвертого евангелия представляют собою, по-видимому, лишь новую вариацию доктринального мифа и имеют второстепенное значение: тем более, что вторая фраза введения является интерполяцией [96]. Дальше: четвертое евангелие пытается с места в карьер преподнести нам вымышленного мессию, который сам про себя говорит (III, 13), что он — «сошедший с небес сын человеческий». И если «Матфей» выводит нам проповедника, который говорит готовыми мудрыми изречениями, а «Лука» — учителя, преподносящего слушателям здоровые нравственные идеи в виде притч, то у Иоанна мы находим мистического «сына человеческого», говорящего чрезвычайно загадочные вещи. Человек, желавший сделаться учеником Иисуса, в ответ на его слова о необходимости сызнова «родиться», как простодушный оглашенный спрашивает: неужели человек может в другой раз войти в утробу матери? Иисус разражается тут довольно длинной проповедью, причем приводит и формулу крещения «от воды и духа». Один современный исследователь утверждает даже, что изречения, приводимые в проповеди к Никидиму, удивительно глубокомысленны [97]. Это глубокомыслие,