оторваться готова.
И отрываешься. Но не уходишь. Горишь (не костер, но угар).
Листья старинные жечь – не иначе – глаголом!
Жертва – соблазн еретичкам. Но рвусь – и в огне
цирка жестокости птица под куполом полым.
Полымя – за воротник, истлевает рубаха, но в голом
виде предстать не останется времени мне.
Так, нераскрытым – в опилках (облеплено тело) –
примет Господь покушенца на мир за спиной!
Зрение за угол скроется – нет ему все же предела:
видело гипсовый сад или холм совершенного мела,
слов не найдет рассказать на свиданьи со мной.
Мутное какое сновиденье!
И в стихах моих тесно.
Не богат на совпаденья
день, пролившийся в окно.
Видишь, бледен цветом и объемом
даже вымысел и бред.
Чем себя увижу? Домом,
на котором окон нет?
Или в помешательстве линейном
бесконечный коридор
оборвется на Литейном.
Дом. Колодец-двор.
Мальчик, наклонившийся над лужей,
молча тычущий в нее
прорезиненною грушей
клизмы. Это ведь – мое!
Словно умирающий Некрасов,
приподнявшись на локте,
некрасив и одноразов
день, забытый в пустоте.
Книгу, находившую бессмертье,
книгу белую мою,
засыпая, обнимаю. Милосердья
не прошу и тихих слез не лью.
Мутное какое сновиденье.
Спишь и смотришь, а стекло
изморосью тронуто. Забвенье
наконец-то образ обрело.
Значит, из метафор, наконец-то,
прояснился хоть в одной
разночинный ужас детства
перед липкою стеной.
Сыростью ли взята штукатурка?
Сам ли впитываю смерть,
словно стены Петербурга,
подпирающие твердь?
Кажется, все время засыпаю
с книгой чудною вдвоем
и забвения и смерти как-то с краю…
Птицы ведь – поем!
Декабрь 1972
Воскликни: как мало!
Оскудевающий случай,
и ты восклицаешь: как тихо!
Так тихо, что лучше не слушай…
Закутана в одеяло,
прямая идет Эвридика.
Правда, кипела скала!
Все ревело, все жило,
в многосложные строфы слагалось.
Вот Орфей – механизму родная пружина,
Орфей – состоянье числа,
неделимого на два: на Космос и Хаос.
Вот родина: Хиос вина,
черной кости Малага.
Мало – в горле стоит – мало! Темный
собирается случай у каждого шага,
пьяно, пьяно ступая… Тесна
оболочка для облака мысли огромной.
Двое к берегу вышли
из-под кисти Эль Греко.
Завихряясь к высокому центру вселенной
в искаженной пропорции – два человека.
Кто же смертный из них? Кто же ближний?
Больше неба они и разорванной пены.
Ближе, ближе, вплотную!
Ослепительной кляксой – белила.
Солнце мифа растет, пожирая
обесцвеченные светила.
Боги сходят на землю – на землю иную:
берега и языка, светотени и края.
О, правильность образа! двое:
вот Орфей, вот пальто Эвридики –
мир семейных альбомов… Как мало
фотография помнит о лике –
одно одеянье прямое,
в дешевых цветах покрывало!
Все живое похоже и пристально снято,
столь отчетливо складками разделено,
что песок под ступней бестелесной
и волнение простыни смятой –
две космических силы, сведенных в одно
еле слышное: тесно!
Ближе, ближе – вплотную!
Орфей пограничен
с каждым шагом, в любой промежуток,
в освещеньи словесности нищем…
Тихо. Слышишь, как тихо? рискуя
быть никем не услышанным временем суток,
гулом, гулом сплошным
подсознанья и сна…
И над ясным лицом, как затменье,
проплывает рука – Эвридика, страна,
столь чужая Эллада, с каким-то больным
отношеньем источника с тенью.
Декабрь 1975
Как забитый ребенок и хищный подросток,
как теряющий разум старик,
ты построена, родина сна и господства,
и развитье твое по законам сиротства,
от страданья к насилию – миг
не длиннее, чем срок человеческой жизни…
Накопленье обид родовых.
Столько яду в тяжелом твоем организме,
что без горечи, точно, отвык
даже слышать, не то чтобы думать о чем-то,
кроме нескольких горечью схваченных книг,
где ломается обруч, земля твоего горизонта,
как Паскалев тростник!
Январь 1976
Тень беллетристики на всем
цветная. Этим полднем
сквозь духоту не узнаваем
между беленых яблонь дом,
а говорили: помним…
Здесь обаянье – чистый мед –
и сила солнцепека
заменит все, что не поймет
душа, рожденная на гнет
и погребенная глубоко
в заботах тела и жилья…
Ее духовное все дальше,
все больше прошлое – сама ли не своя
она прошла, из душного пия
источника истории и фальши?
Лиловый зной. И чтение – из тех
окон, или спасающих отдушин,
где человек не сам – но яблоневый сад,
но двухэтажный дом, исполненный гостей,
а сам себе уже никто не нужен.
Так возвращается толпа восставших слуг
на место разоренного именья –
почти в раскаяньи. Но сделано: вокруг
все перепорчено, лишь уцелел сундук
с остатками бумаг, пригодными для чтенья…
И солнце, не смягчаемое тенью.
Январь 1976
Все оставили нас. Даже сами себя оставляя,
мы лишаемся родины внешней.
В доме умалишенных больная
говорит: я здорова, я здесь по ошибке,
но слова, эти зерна от почвы кромешной,
непослушны, негибки,
а