Собрание стихотворений поэта Виктора Борисовича Кривулина (1944–2001) включает наиболее значительные произведения, созданные на протяжении двух десятилетий его литературной работы. Главным внешним условием творческой жизни Кривулина, как и многих других литераторов его поколения и круга, в советское время была принципиальная невозможность свободного выхода к широкому читателю, что послужило толчком к формированию альтернативного культурного пространства, получившего название неофициальной культуры, одним из лидеров которой Кривулин являлся. Но внешние ограничения давали в то же время предельную внутреннюю свободу и способствовали творческой независимости. Со временем стихи и проза Кривулина не только не потеряли актуальности, но обрели новое звучание и новые смыслы.
В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.
жизни, рваной и смешной,
чье сердце и свербит и свирепеет.
Остановиться бы куском чужого смысла,
спасительного мыла душевого,
под мутным ливнем щедрости душевной
подумать: я живу (не о себе)
в земле, где власть – явление природы,
где женщины – как высохшие тыквы,
где родственное обращенье «ты»
унизит постороннего кого-то.
Июнь 1978
Среди раздавленных жизнью, изъеденных мелкой заботой,
среди издыхающих от нелюбви
чем я отмечен? – гавно из гавна, большеротый
головоногий птенец, и невидимые соловьи
зачем окружают меня, прогибая и пеня пространство?
Урождена не про нас красота,
призрачнорожих, распластанных ночью, как паста,
на простыне унижения, в окнах прямого креста.
Вогнутый, вдавленный силою в клетку грудную,
что я за щебет во мне?
Голос не слышен и льется во щель звуковую,
падая в руки, угадываемые не вполне.
Или явленье Христа отменило поэзью во слове?
Тело воскресшее стало звучаньем родным
среди старух, обезумевших от нелюбови,
и привокзальных пьянчуг, опаленных сияньем стальным.
Что же, обломок язычества, житель советского лимба,
неотличимый от них ни одеждой, ни кругом судьбы, –
я не возвышу свой голос и не зазвучу, как пылинка,
в рáструбе страшной трубы?
Июнь 1978
Не для излития желчи я голос мой поднял.
Не обиды во мне говорят, не послевоенное детство,
но обновленные жизни при свете исподнем –
жизни, живущие трудно и тесно.
Мало сочувствия, мало им и состраданья,
и в постороннем участии – лишь неудобство прямое.
Столько торгующих полуживыми цветами
возле вокзалов, на дне социального гноя!
Экая радость – поникшее тельце тюльпана,
высоколобые, служащие георгины, –
все это будет поставлено в темных сосудах,
все это ночью исполнится пламенем чуда.
Если цветы умирают, как люди, – то люди
не умирают, не дышат, не требуют песен.
Так некрасиво и молча, в таком неземном неуюте,
с нечеловеческим неравновесьем
между обыденным жестом и душевным алканьем,
только так – не иначе – то, что я знаю,
происходило – без тени комфорта и кайфа,
словно бы ежеминутно живу, окликаем,
и озираюсь – откуда? И чуть не кричу, умолкая.
Июнь 1978
Боль как солнце во сплетении солнечном.
Крылатое солнце сквозит по ребрам.
Так на закате воронья стая
пересекает солнечный диск.
Боль ко всему, что ни облито светом,
что ограничено светом вечернего часа.
О, какие тихие люди,
какие же тихие в эту пору!
Такие – что смех за деревьями сада
в отравленный слух мой вошел, как рыданье.
И море вокруг – а не просто морские курсанты
с белыми девушками своими.
Их воскресенье кончается, и магазины закрыты.
Море плоского света, и низкое солнце
как печать на строеньях вечерних,
словно каждое зданье – больница.
Июнь 1978
На что ни смотрю – глаза как дети больные.
Свет не вмещает ни одной слезы.
Из центра ладони исходит жар,
из ладони, лежащей на сердце.
Исцели мне измены мои, разомкни мои слезные кости!
Ведь на что ни смотрю – глаза как двойная тюрьма,
выходящая длинной стеною
на реку, на ледоход.
Мы смотрели с другого берега,
из окна холодного дома.
Там зажгли прожектор – и окна,
все окна погасли сразу же.
Вкрадчивых сумерек было длинным течение,
дольше, чем разговор – не помню о чем:
я на что ни смотрел – оно угасало тотчас,
и не оставалось времени омыть и оплакать.
Май 1978
Красный уголь черепицы
среди зарослей сезанна,
чеховское чаепитье
на веранде – и вязанье
нудящего разговора –
как мы все-таки болтливы!
Женщины, они сильнее
в эту призрачную пору
превращения идеи
в тему, в заросли крапивы,
в доски дачного забора…
Женщины – рабыни чтива,
труженицы и творцы беседы
о годах восьмидесятых,
об каком-то общем деле!
Сад, погрязнувший в цитатах,
красный уголь черепицы
в синеве лесного света,
голос нравственницы, чтицы,
шелест платья и страницы,
шорох птицы и газеты.
Февраль 1978
Дерево крови, шумящее глухо во мне,
и древо дыхания, вниз обратясь от гортани…
И зелень безумная хлещет извне,
из ветхого сада и сквера свиданий.
Все это – не я, никогда это не было мной.
какие-то внешние лица, события, слезы.
В открытых глазах моих – дерево крови. Закрой –
и древо дыханья внутри зацветет, как заноза.
Но с тем человеком, какой задохнулся в груди,
что сделался кровью моей, разомкнувшей кольцо обращенья,
ничто не случится – ни смерти, ни порабощенья,
и тайная тля не коснется его посреди
угарного транспортного ущелья,
где жизнь моя движется по неземному пути.
Июль 1978
Четыре отрывка о природе летнего света
Светло. Но самый свет несозерцаем.
На переломе северного лета
растеряна душа: естественного света
ей мало, как бы ни было светло
по вечерам.
Я прожил с ожиданьем,
что все изменится, – и не произошло
ни чуда, ни последней катастрофы.
Политика в Москве, а здесь – кинематограф,
не жизнь, а съемочные пробы