СОСЕД КОТОВ
В коммунальной квартире жил сосед Котов,
Расторопный мужчина без пальца.
Эту комнату слева он отсудил у кого-то,
Он судился, тот умер, а Котов остался.
Каждый вечер на кухне публично он мыл ноги
И толковал сообщенья из вечерней газеты «Известия»,
А из тех, кто варили, стирали и слушали, многие
Задавали вопросы — все Котову было известно.
Редко он напивался. Всегда в одиночку и лазил.
Было слышно и страшно, куда-то он лазил ночами.
Доставал непонятные и одинокие вазы,
Пел частушки, давил черепки с голубыми мечами.
Он сидел на балконе и вниз, улыбаясь, ругался,
Курил и сбрасывал пепел на головы проходящих.
Писем не получал, телеграмм и квитанций пугался
И отдельно прибил — «А. М. КОТОВ» — почтовый ящик.
Летом я переехал. Меня остановят и скажут:
«Слушай, Котова помнишь? Так вот он убийца,
Или вор, или тайный агент». Я поверю, мной нажит
Темный след неприязни. За Котова нечем вступиться.
За фанерной стеной он остался неясен до жути.
Что он прятал? И как за него заступиться?
Впрочем, как-то я видел: из лучшей саксонской посуды
На балконе у Котова пили приблудные птицы.
Я был студентом — сессия, зачет,
железные основы сопромата.
Кто понимает в этом — не сочтет
за чепуху рассказ стипендиата.
Да, было важно триста тех рублей
мне получать. И потому отважно
я поступил, когда среди друзей
пошел к Неве, не выдержав соблазна.
Глаза слепил адмиралтейский шпиль,
горел зачет — я с этим быстро свыкся.
«Так ты готов?» — но я не находил
разгадки, прислоняясь возле сфинкса.
Буксир тащился к пристани с баржой,
речной трамвай проплыл два раза мимо.
Над городом томился день большой,
и были рядом Леня, Леша, Дима.
И столько невской молодой воды,
такой запас столетья и здоровья,
что никакой не виделось беды
потратить день один на пустословье.
«Ну, что же?» — «Начинается…» — «Как раз…» —
«Вот через год…» — «Но это слишком долго!» —
«Как надо жить?..» — «Тайком ли, напоказ?» —
«И сколько сделать — столько или столько?»
Мы уходили по теченью вниз
и шли назад, касаясь парапетов,
я думаю, что тот фиванский сфинкс
нам задавал вопросы без ответов.
Что мне стоит припомнить Крестовский проспект,
где балтийские волны гудят нараспев
в ноябре, в наводненье, когда острова
заливают запоем залив и Нева?
Что мне стоит припомнить окно над водой,
занавешенное ветровой темнотой?
Что мне стоит припомнить, красотка, тебя —
как глядишь ты спросонья, висок теребя,
прибираючи прядь рыжеватых волос?
Я хотел бы узнать, как все это звалось?
То ли давним, забытым, отпетым годком,
то ль твоим знаменитым цветастым платком?
То ль вином «Цинандали», что цедили тогда,
то ль трубою Армстронга, что ценили тогда?
То ли новым проспектом пятилетки стальной,
то ли первой разведкой и последней войной?
То ль Татьяной, то ль Анной, Октябриной чудной,
Виолеттой нарядной и Надеждой родной?
Что мне стоит припомнить?
А вот не могу.
Там, где остров приподнят на крутом берегу,
за пустым стадионом рыданья копя,
я стою мастодонтом, забывшим себя.
ПАМЯТИ ВИТЕБСКОГО КАНАЛА В ЛЕНИНГРАДЕ
Здесь был канал. Последний раз я видел
лет шесть назад, смешавшийся с рекой.
Зловонный, липкий, словно отравитель,
циан расположивший под рукой.
В послевоенных сумерках мелькая,
его волна катила времена,
и мелкая, но, в сущности, рябая,
она в Фонтанку падала до дна.
Она была настолько тяжелее
чужой воды, и, верно, был резон
зарыть канал; но я его жалею,
и для меня не высыхает он.
Сюда от Царскосельского вокзала
я приходил; мне помнится вокзал,
я пропускал трамваи, как раззява,
канала никогда не пропускал.
Над ним электростанция дымила,
морская академия жила,
и все, что было мило и немило,
его вода навеки унесла.
Весь этот век, когда мы победили,
всю эту жизнь, что проиграли мы,
прожекторы, которые светили
на лозунги среди глухой зимы.
В ночном бушлате, бутсах и обмотках
курсанты погружались в катера,
и карабины брякали на скобках,
на этих сходнях в пять часов утра.
Я это видел сам и не забуду,
меня война сгубила и спасла.
Она со мной и мой канал — покуда
я жив еще, до смертного числа.
Закопан, утрамбован по уставу,
и все-таки на свете одному
дай мне воды запить мою отраву,
канал, как Стикс впадающий в Неву.
Снова город восточный,
Соименник тепла[3].
Зимний, теплый, истошный
Но уже без тебя.
Помнишь в том раскаленном
Номерочке двойном
Пахло одеколоном,
Мясом, луком, вином?
Помнишь, как загорела,
Что едва не слепа?
Вот опять «Сакартвело»[4],
Но уже без тебя.
До Тбилиси пургою
Заметался мой след.
На Кавказе такое
Не случалось сто лет.
Холод в номере тесном,
Холод в небе пустом,
Холод в сердце мятежном
Под холодным бельем.
«Никогда не приеду,
Не приеду сюда», —
Говорю по секрету
В зимний сумрак с утра.
«Отпусти и покайся,
Разлетись, отойди,
Этой ночью погасни,
На снега упади.
Позабуду и спрячу
Все, чем связан с тобой!»
Я в Тбилиси, я плачу,
Под холодной звездой.
УТРЕННИЙ КОФЕ НА БАТУМСКОМ МОРСКОМ ВОКЗАЛЕ
Великий кофе на морской веранде.
Батум, как кекс, нарезан на куски.
А сливки по утрам невероятно,
Невероятно, сказочно густы.
Зеленый воздух булькает в рубахе,
Прохлада загребает не спеша —
Не стоит поворачивать обратно,
Бесповоротно надо жить, душа.
Тебя кофейник прошлый не накормит,
Не сдвинет поезд, отданный на слом,
Не бойся их, припоминай спокойно
На дне веранды за пустым столом.
Минувшее, как ангел из-за тучи,
Нам знаки непонятные дарит,
Жалеет нас, а может, правде учит,
А может просто что-то говорит.
Но недоступно это, непонятно;
И, спотыкаясь, сетуя, спеша,
Не стоит поворачивать обратно —
Бесповоротно надо жить, душа.
В этой старой квартире, где я жил так давно,
Провести две недели было мне суждено.
Средь зеркал ее мутных, непонятных картин,
Между битых амуров так и жил я один.
Газ отсвечивал дико, чай на кухне кипел,
Заводил я пластинку, голос ангельский пел.
Изгибался он плавно, и стоял, и кружил:
А на третьем куплете я пластинку глушил.
И не ждал ничего я, ничего, ничего!
Приходил и ложился на диван ночевать.
Но однажды под утро зазвонил телефон,
И дышал кто-то смутно, и безмолвствовал он.
Я услышал, как провод лениво шипел.
И ту самую песенку голос запел.
И была пополам — ни жива, ни мертва —
Песня с третьим куплетом, допетым едва.
«Кто вы, кто вы, — кричал я, — ответьте скорей,
Что сказать вы хотите этой песней своей?»
Но проклятая трубка завертелась в руке,
И услышал слова я на чужом языке.
Может, птица и рыба говорили со мной,
Может, гад земноводный или призрак лесной?
Может, кто-то на станции странно шутил,
Или, может быть, друг мой так скушно кутил?
Или женщина это позвонила ко мне,
Сверхъестественно номер подбирая во сне?
И сказала, что знала, лгала, как могла,
Полюбила, забыла и снова нашла.
Ей приснилися мутные те зеркала,
И она разглядела, как плохо жила?
И, как прежде пристрастна, как всегда холодна,
Не хотела признаться и молчала она.