Все шли хмурые и лишь один Дурной улыбался.
— Здрав будь, пятидесятник! — поприветствовал он хамоватого гостя и даже легкий поклон выдал. — Меня прозывают Сашком Дурным. И вором тоже звали, было дело. Но последние годы — всё больше атаманом.
Долговязый Бориско сдержал смешок от корявой дикции атамана. Потом приосанился, разжег огонь ретивый в глазах и громко приказал:
— Воевода Афанасий Филиппович повелеша тебе, вору, явиться к нему для суда! Сбирай книги ясачные и следуй за мной!
— Нет.
Бориско сын Ондреев ровно на стену налетел — настолько неожиданным был ответ. Тут же рыскнул быстрым взглядом — нет ли где опасности? Убедившись, что местные стоят мирно, надул грудь воздухом:
— Воевода тебе повелеша…
— Я слышал, — оборвал парламентера атаман. — И сказал уже: не поеду.
Алгоритмы в голове пятидесятника ломались и осыпались, как плохо собранные леса вокруг стройки.
— Пошто это? — бессильно выдал он.
— Во-первых, чего это я вор, если суда еще не было?
Тишина всеобщего ступора зазвенела уже над всем острогом.
«Ну, вот ты и познакомил человечество с презумпцией невиновности, Санек, — усмехнулся он про себя. — Доволен?».
— Обвинили тебя в деяниях преступных! Кто ж ты ныне, как не вор?
— А если оправдают на суде?
— Значитца, прощение тебе будет.
— За что ж тогда прощение, Бориско, если я невиновен? — теперь уже Санька раздувал ноздри, полный гнева на весь этот убогий мир господ и холуев, мир бесправия и лизания сапогов вышестоящим. — Пусть тогда у меня прощения просят! За вины облыжные!
Пятидесятник смотрел на него, как на сумасшедшего. Дурной малость поостыл и сам продолжил.
— Скажи хоть, в чем меня обвиняют?
— То не мое дело, — хмуро бросил Бориско Ондреев. — Да и так всем ведомо. Ворвались вы в острог Албазинский, да, по твоему наущению, пояли государеву казну. Лишили острог и пушек, и зелья порохового…
— И мы за всё сполна заплатили! Уж злата мы за всё выдали в разы поболее! Или докладчики об этом не сообщили?
— Да кто ты таков, чтобы справу государеву покупать? И златом наворованным распоряжаться!
Вот тут загудели все вокруг. Пятидесятник снова рыскнул глазами и положил руку на рукоять сабли. Вокруг собралось уже сотни полторы темноводцев. Русские, дауры — все бездоспешные, но с оружием.
— Успокойся, казак, — Санька выставил вперед ладони. — Никто вас не тронет… Если сами не начнете. А я всё ж тебе отвечу, кто я такой. Я — атаман Темноводский. Я тот, кто поставил первый острог на Амуре — с дюжиной товарищей! Я помог возвести здесь первые пашни, примирил наших с даурами и многими иными племенами! Мы исправно шлем в Албазин ясак со всего низа, поощряем у местных службу государю, защищаем рубежи! Этим летом все, кто здесь есть, даже дауры, проливали кровь, защищая острог от богдойцев! И что-то я ни воеводы твоего, ни приказного с его полком тут не видел. А я считаю, что государевы пушки и пищали должны быть для защиты Руси! Понял? Вот поэтому я пошел наверх и забрал это! Потому что здесь то оружие послужит общему делу! А, стало быть, виноватым я себя не считаю.
Дурной тяжко выдохнул от непривычно длинной речи.
— И с тобой, Бориско, никуда не поеду.
— Своеволишь? — пятидесятник недобро прищурился.
Санька на миг призадумался, обкатывая на языке красивое слово.
— Своеволю.
— Ну, гляди, Дурной! С огнем играешь!
— Не грози мне, пятидесятник. И воеводе передай, чтобы подумал. Договариваться всегда лучше, чем воевать. У нас тут четыреста казаков, и все с пищалями. Почти все только-только большую войну прошли… И к новой готовы. Мы от своих обязанностей не отказываемся. И исполняем их получше многих. Но здесь твой Пашков на обычной телеге не проедет. Темноводье — это Русь. Но особая Русь.
«Что-то я увлекся речами» — Санька остановил сам себя, глядя на мрачного пятидесятника. Тяжко ему придется, когда начнет он всё это Пашкову пересказывать. Ох, устроит ему злобный воевода!
…Парламентёры уехали. Темноводцы выдохнули с облегчением, но боевой выучкой занялись с удвоенным усилием. Все-таки в остроге появилось немало народу, незнакомого с местным воинским уставом.
— Ничо! — беззаботно отмахивался Мотус. — Чорна Река стаёть, теперя их до квитеня индо травеня не будет.
А «до травеня» по меркам XVII века — это еще дожить надо. Народ здесь далеко не планировал. Мрачным ходил только Ивашка.
— Слышь-ко, атаман… Можа, отпустишь меня? Хоть, на Хехцир, за гиляками приглядывать. А Яшку Сорокина в есаулы приймёшь.
— Чего так, Иван Иванович? — прищурился Санька.
— А на кой я тебе?! — взвился «Делон». — Коли тебе все мои советы до…
И всегда спокойный красавец грязно выругался.
— Вон чего, — протянул Дурной. — Осуждаешь меня?
— Ну, ты ж всё рушишь! Сам живот на то положил — и сам же рушишь! Оно понятно: ты в лесу вырос и поконов наших не ведал. Но тут-то должон был выучить! На своем хребте! Уж Ярко-то тебя славно учил… Москва не терпит своеволия! Не Пашков, так другой тебя изничтожит. И нас всех заодно.
— Неужто изничтожат? — притворно удивился Санька. — Что ж, им и защитники рубежей не нужны?
— Да! — заорал в исступлении «Делон». — Да! Любой власти нужно лишь единое — власть! Что Царю, что воеводе, что сраному пятидесятнику!
«Никогда еще Ивашка не раскрывался сильнее, чем сейчас, — Санька с интересом и испугом смотрел на перекошенное лицо соратника. — Что же все-таки он скрывает… Дожать сейчас? Выпытать?».
Но не решился. Из уважения к былому врагу, ставшему за эти годы другом.
— Всё ты верно говоришь, Ивашка. Извини, коли тебе казалось, что не ценю я твои советы. Только воевода Пашков пришел — и с этим ничего не попишешь. И с ним не договориться полюбовно, поверь мне. Наше Темноводье ему не нужно. Ни ему, ни Москве — тут ты прав. И отстоять его мы сможем, только разговаривая на равных. Чуть склонимся — нас сразу скрутят. И на дыбу.
Ивашка успокоился. Непроницаемая маска снова покрыла его красивое лицо.
— А ты, значит, путь знаешь?
— Откуда? — улыбнулся атаман. — Но глядишь, нащупаем! Так что, Иван Иванович, ты не спеши на Хехцир уезжать. Коли начнем с Пашковым договариваться — ты самый нужный будешь!.. Да и лед уже встает.
И глупо хихикнул.
Лед и впрямь встал, успокоив даже самых мнительных. Зима неуклонно приближалась, а значит, жизнь становилась всё спокойнее, всё размереннее, всё тише. Правда, Тютя таки исполнил свою угрозу: едва лед стал прочным, он поднял конную сотню со всеми «комсомольцами» и увел ее за Амур. И через месяц с хвостиком привел в Темноводье более пятисот дауров — хорчинских рабов. Здесь были уже всякие: старики, бабы, крепкие мужики. Даже шестеро хорчинов