Через три дня пришел ответ от окулиста: ему назначили дату приема. Кики поехал к доктору в Лувен – сам не свой, с дрожащими коленками.
Великий человек долго осматривал его с помощью всяких загадочных инструментов и наконец объявил, что ничего страшного не видит, всего лишь спазм сетчатки; прописал капли, которые нужно закапывать утром и вечером, и порекомендовал съездить на несколько недель к морю – к концу месяца больной обязательно поправится.
Врач положил в карман солидный гонорар – все, что Кики сумел сэкономить за последний месяц, – и пожелал пациенту всего лучшего. Выдохнув от облегчения, Кики направился в ближайший магазин, купил темные очки и капли, а потом взял билет до Бланкенберге, приморской деревушки неподалеку от Остенде.
Там он прожил месяц, весь уйдя в себя, ни с кем не разговаривая; наблюдал счастливые семейства буржуа, приехавшие на ежегодный отдых, но, хотя он утром и вечером капал в глаз, как ему и было велено, и постоянно носил темные очки, зрение не улучшалось; напротив, стало только хуже.
В конце месяца Кики вернулся в Антверпен, совершенно подавленный, и еще раз проконсультировался с вра чом. На сей раз врач признал, что имеет место легкое отслоение сетчатки, что Кики необходимо на несколько месяцев бросить работу и полностью посвятить себя лечению.
Ему придется раз в неделю проходить процедуры, продолжать закапывания и компрессы, придерживаться диеты. Собственно, на ближайшее время он должен смириться с участью инвалида.
Кики тут же отправил матери в Милфорд письмо, в котором сообщил эти новости; через два дня после его получения она приехала в Бельгию.
Увидев сына, Эллен ужаснулась. В апреле он уехал из дому счастливый, довольный, совершенно здоровый, увле ченный планами учебы в академии, – он был уверен, что дела у него там пойдут хорошо; и вот прошло всего пять месяцев, настал сентябрь, и он сидит перед ней худой как призрак, бледный, изможденный, издерганный, а главное – почти ослепший на один глаз.
Эллен, конечно же, во всем винила себя. Этого никогда бы не случилось, если бы он находился под материнским присмотром. Все его беды – результат ее небрежения. Она кипятилась, негодовала, кудахтала над ним; он принимал ее попреки со слабой улыбкой – у него не осталось душевных сил даже на то, чтобы протестовать. Эллен тут же отправилась искать жилье поближе к кабинету окулиста, но при этом не слишком далеко от Антверпена – и отыскала квартирку в сонном, довольно неприглядном городке Мехелене, в часе пути от Антверпена на поезде.
Квартирка состояла из гостиной, спальни для Эллен и Изабеллы – если та потом к ним приедет – и второй спальни для Кики; Эллен выторговала цену в тридцать семь франков в месяц. Экономка, жившая напротив, приходила каждый день прибраться; Эллен платила ей шесть франков в месяц, без питания – хотя она наверняка будет подъедать все, что останется, отметила Эллен в письме к Луизе; все эти служанки на один покрой, грабят тебя, только отвернись. Но в целом здесь гораздо дешевле, чем в Антверпене, да и воздух чище, а друзей Кики себе найдет где угодно.
«У окулиста он после последнего моего письма к тебе еще не был, – сообщала она золовке, – поскольку никаких улучшений не наблюдается, однако в следующую пятницу обязательно к нему пойдет, лучше ему будет или хуже, а я пойду с ним и положу конец этому постоянному приему лекарств: уж лучше остаться без глаза, твержу я ему раз за разом, чем полностью подорвать свое здоровье, а именно к тому и идет. Что касается его будущего, я больше даже и не думаю о том, что он когда-либо сможет заниматься живописью».
Кики она этого не сказала, однако он догадался и сам; а кроме того, он чувствовал жалость в голосах и взглядах друзей, хотя они пытались говорить бодро, шутили и строили планы его возвращения в академию.
Больше всего его в это время страшило сострадание: он хотел, чтобы с ним обращались так, будто ничего не произошло. Он старался не выказывать своего внутреннего отчаяния перед приятелями, и когда Феликс Мошелес с одним-двумя знакомцами приезжали по выходным в Мехелен, Кики встречал их в отличном настроении – болтал, шутил, говорил глупости, подсмеивался над своими невзгодами с помощью карандаша и бумаги, набрасывал карикатурные автопортреты в образе слепца с палочкой и повязкой на глазах, который ковыляет вдоль сточной канавы в поисках отбросов.
Их приезды, разумеется, доставляли ему горькую радость, он с нетерпением дожидался новостей из академии. Когда наставала пора друзьям идти к поезду обратно в Антверпен, он провожал их через переезд на станцию и стоял там, прислонившись к ограждению, не отрывая от них взгляда, пока поезд не исчезнет вдали. Каким он выглядел потерянным, каким несчастным – широкие плечи ссутулены, глаза спрятаны за темными очками; он клял друзей за их сострадание, за то, что они угадывали всю глубину его горя, но ничем не могли помочь. А потом Кики возвращался домой по мрачным тихим улицам Мехелена, где сквозь брусчатку прорастала трава, а навстречу попадались одни только священники с постными лицами. Мехелен был городом церквей – Кики не знал тут ни единой улицы без церкви, – и когда он мимо них проходил, возле каждой неизменно стоял катафалк, запряженный двумя черными клячами с поникшим плюмажем. Немногочисленные кафе имели какой-то провинившийся вид и никого не привлекали. Окрестности были плоские, скучные. Кики отшагал несколько миль – и ни единой птицы не вспорхнуло в воздух расправить крылья. Дорога была с обеих сторон обсажена тополями и уходила в пустую бесконечность. Небо затянуло облаками, ветер дул с востока.
Просмотри Эллен хоть всю карту Европы, она бы и тогда не нашла более тоскливого места, чтобы приютить и пригреть своего несчастного ослепшего сына.
Вечером, после скудного ужина, Кики ложился в темном уголке неприютной гостиной, и Эллен читала ему вслух.
В основном то были романы мистера Теккерея и Джордж Элиот в изданиях Таухница; Эллен читала, а Кики курил черные сигары и представлял себе дивную Беатрису, спускающуюся по лестнице в «Эсмонде»[85] с высоко поднятой горящей свечой.
Тянулись долгие зимние месяцы. На Рождество приехала Изабелла – милая, изящная, немного застенчивая, робевшая перед студентами из Антверпена, которые приезжали навестить брата; правда, садясь за рояль, она утрачивала робость и произвела сильнейшее впечатление на Тома Армстронга – он ненадолго приехал из Парижа и теперь не хотел уезжать.
Впрочем, он был еще совсем молод и всего-то – студент-живописец; Эллен не придала особого значения этим проявлениям юношеской влюбленности. Да и сама Изабелла ничем ему не ответила.
«Напрасно она так смущается и делается такой неловкой в присутствии противоположного пола, – вздыхала ее мать. – Денег у нее нет, остается уповать на собственное очарование; боюсь, ей непросто будет найти себе мужа», – сообщила она в письме Луизе после того, как Изабелла уехала обратно в Англию. К концу года девочка закончит обучение, и уж там будет время подумать про ее будущее. Уайтвики к ней очень добры, так что пока она в надежных руках.
Жизнь в Мехелене потянулась по-прежнему. На глаз Кики постоянно накладывали бинты и компрессы, но боль не отпускала. Кики сходил к другому окулисту, который сказал, что первый – шарлатан и ничего не понимает, он один в состоянии вылечить больного; несколько недель Кики ему верил, и казалось, что дело идет на поправку, но потом стало даже хуже – и он в припадке отчаяния вернулся к первому врачу. Весной сильнее прежнего задули студеные восточные ветры, и в Мехелене не осталось никого, кроме старух и священников. Кики рисовал головки воображаемых девушек на обороте конвертов и томился по настоящей подруге из плоти и крови, по нежным рукам и задушевному голосу.
Ближайшим приближением к этому образу стала Октавия, которую они с Мошелесом прозвали Кэрри. Она торговала табаком в лавчонке неподалеку от одной из церквей. Отец ее был органистом, но бросил их с матерью почти без денег. Ей было лет восемнадцать-двадцать – копна каштановых волос, любознательные голубые глаза; Кики и Феликс Мошелес дружно присягнули ей на верность.
Когда заняться было больше нечем – а в этом горестном 1858 году ему часто было нечем заняться, – Кики шел в табачную лавку, сидел, болтая ногами, на прилавке и рисовал Кэрри. Случалось, что он ей пел, иногда они просто разговаривали, но в обоих случаях она широко раскрывала глаза и улыбалась ему и держалась с ним по-свойски, раскованно и ненавязчиво, в дивном богемном духе. Мошелес приезжал на выходные, и они с Кики яростно спорили о том, кому из них двоих Кэрри отдает предпочтение, но так и не пришли ни к какому выводу.
Мошелес внезапно и безоглядно увлекся гипнотизмом, постоянно делал у всех перед носом какие-то пассы, бормотал заклинания и ставил опыты. Один раз ему удалось убедить глупенького мальчишку-голландца, что тот ест пудинг, хотя на самом деле это был дверной ключ; все это происходило на задах табачной лавки – всего в нескольких ярдах очаровательная Кэрри продавала сигары местным аристократам. На Кики опыты произвели сильное впечатление, и он тоже захотел попробовать, но Мошелес сказал, что для этого нужен особый дар, причем от дьявола, и другому его не передашь.